Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Но-но! — нахмурился Миркин. — Пожалуйста, без идеологии. Партию я вам не отдам. За партию кровь по капле выдавлю. Свою и вашу. Не люблю, когда задевают самое дорогое, самое святое, на что и покуситься нельзя. Иначе тут же прихлопну все ваше бельканто.

Антонио опустил глаза и восхищенно крякнул: конверта на столе не было. Только что был и — как корова хвостом. Все функционеры, подумал он, в детстве были карманники.

— Да, да, конечно, — заторопился Антонио, — я вам обещаю: никакой идеологии. Разве что самую малость, как захотите.

— Устроим школу политического самообразования и коммунистической нравственности, — сказал Миркин. — Единый политдень.

— Вот именно, —

подхватил Антонио, — а за ним единую политночь. А так — никакой идеологии. Одно чистое пение. Профессиональное владение голосом и телом.

— Хорошо, — лукаво и сыто улыбнулся Миркин, — разрешение на аренду помещения вы получите. Мебель мы вам выдадим. Обойдемся без импорта. Несколько штатных единиц. Бухгалтер и медработник. Все остальное — кадры, обучение — это уж на себя возьмите. А мы подыщем специалистов-консультантов. Список доверенных лиц, которые будут проходить сеансы релаксации в вашем хоровом обществе, вы получите позже. Мы сейчас работаем над этим списком.

— Хочу с вами посоветоваться, — смущенно попросил Антонио, — каков, по вашему мнению, возрастной ценз наших предполагаемых сотрудниц? Способности сами по себе, но ведь и развивать их нужно?

— Начиная с шестнадцати лет, — твердо сказал Миркин, — закон есть закон. И до возраста... пока сохраняются рабочие свойства. Но и нельзя закрывать дорогу молодым к самостоятельному постижению тайн творчества. Кандидатуру главного хормейстера вы узнаете позже. В ряды партии только достойных. Рубежи ускорения. Разгонит скуку дело. Позывные субботника. Фермы на пороге посевной. Хроника соревнования. Вести диалог на языке дружбы. Вести с полей. Учимся демократии. Без права на отсрочку.

Антонио нечаянно уронил на стол стакан. Миркин прервался и тупо замолчал.

— У вас есть собака? — спросил Антонио. — Хотите, я вам подарю американскую? Пит-буль-терьер. Зверь, а не пес. Помесь боксера, терьера, овчарки, добермана и фашиста. Пасть — во! Зубы — во! Хотите?

— Зачем? — спросил, не понимая, Миркин.

Оцепенение скуки не имело ни замысла, ни меры, ни вида, оно стало состоянием мира, города, человека. Скука была вечной, как пустота по иную сторону Вселенной, и поэтому человек делал вид, будто живет, но не имел для этого опоры в самом себе.

Кентавр проходил захламленным брошенным двором, мимо куч неизбывного мусора, — рваные металлические ящики с остатками человеческого быта, огрызки гнилых досок, дребезг сверкающих стекол. Эти исключенные из обихода вещи приводили к печальной мысли, к неразличимому шепоту: что много веков спустя скажут люди, найдя этот мусор?

В конце двора он вытащил руки из карманов и присел над развязавшимся шнурком. И тогда он увидел эту рыжую. Она сидела на лавочке у ветхого дощатого забора и курила. Он смотрел на нее беспредельно долгое мгновение и думал, что никогда позже не вернет первое впечатление. Начала и концы вещей — во мраке, а впереди и позади — молчание, невозможное и страшное, как внезапный крик спящего ребенка. Он рассматривал рыжую и, как нищий перебирает медь подаяния, перебирал живые воспоминания.

Веснушки на носу, готовые разбежаться по щекам, но испуганно замершие в ожидании чуда. Широкие брови. Крепкая голова. Нижняя губа полная и спокойная, верхняя — изогнутого четкого рисунка. Неуловимый поворот шеи. Грудь юной богини. Переменчивый цвет глаз, и никаких следов будущего сладостного, приторного увядания. И водопад золотистых волос, когда золото прячет блеск, хранит его для прикосновения. Он увидел: ее облик лелеял наготове страсть, и нужен воздух, чтобы эта птица расправила беззвучные крылья.

Кентавр сел рядом с рыжей и спокойно рассматривал

ее. Он не смущался. Все люди были ему чужие, они ничего у них не просил, и некоторые позволяли рассматривать себя. Те, кто привыкли ходить в маршевых колоннах демонстрировать несокрушимую радость единения. Он сказал:

— Сегодняшней ночью пришел сон. В нем были вы. И когда я рассматривал, кто-то, возможно, это тоже вы, произнес: «Там рыжие лисы мелькали во сне на белой стене, на черной стене».

Рыжая с удивлением промолчала.

— Вот, — сказал он, — за минувшую неделю мои шнурки выросли на три дюйма и развязываются, чтобы уползти в траву.

— Летом все вещи растут быстрее, — нехотя и равнодушно ответила она. В ней жил самостоятельный покой, как в забытом лесном озере, и она берегла его неизвестно для чего.

— Да, — с удовольствием согласился Кентавр. — Эпоха роста вещей. А вы здесь отдыхаете? Впрочем, зачем отдыхать, если вы не устали.

— Нет, — рыжая посмотрела ему в глаза, — просто курю.

— Думаете о чем-нибудь?

— Зачем? — пожала она плечами,

— Да, — признался он, — думать ни к чему хорошему не приводит. Я большую часть жизни продумал и ничего от этого не произошло. Ни зверя нового не придумал, ни человека старого не обновил. А вы художница? Вы молчите как художница. Они молчат, потому что дураки. И чем оригинальнее художник, тем больше он молчит и тем больше дурак.

— Я работаю там, — она указала сигаретой на крышу трехэтажного дома в пятнах облупившейся желтой краски.

— На чердаке?

Она кивнула.

— Там и живете, — грустно догадался он. — Пишите картину.

— Зачем? Лозунги, — лениво рассказала она. — Социализм и мир неразделимы. Решения пленума в жизнь. Народ и партия едины. Ударный труд — сотой пятилетке.

— Это страшно увлекательно, — соврал он. — Я тоже сумасшедший. Правда. Я пишу книгу. Не пугайтесь. Это нормально.

— Не огорчайтесь, — успокоила она, — сейчас многие так делают и спят спокойно и живут не торопясь.

— Кентавр, — приподнявшись, представился он, наблюдая в себе шевеление долгожданной нежности.

— Лорелея, — с улыбкой представилась она.

— Спасибо, — серьезно сказал он, — это настоящее русское имя. Я буду любить его, а потом и ее. Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

— Я много старше, — вздохнул он.

Лучше бы его не было, этого столетия, думал он, лучше был бы девятнадцатым сразу — в затылок и в ногу — шел двадцать первый. Потому что двадцатый оказался не нужен, он зазря убил сто миллионов жизней людей, которые могли родить детей и прибавить радости миру. И люди в этом веке также были ничтожны и никчемны, потому что не сумели опомниться от глупости, и она зарастила их сердца тиной и вонючей шерстью. Это столетие трудно тащить за собой, вспоминал он, тащить через силу все эти потери. Они тянули назад. Но он отпустил их на волю, на вольное пастбище, и стал легкий, как только расстался с прошлым. Но за спиной чувствовал дыхание всех четырех миллиардов людей, когда-то живших на земле.

— Вижу, — сказала она, посмотрела на его седеющую голову. — А я дура.

— Знаю, — кивнул он, — именно поэтому я отказываюсь стать нормальным. А они хотели, чтоб я стал похож на них.

— И меня они уговаривали стать похожей на них. Они говорили: опомнись, дура, увидь, в каком мире ты живешь, в каком мире живем все мы. Другого мира, говорили они, у нас нет ни для нас, ни для тебя. Будут только такие, какие есть.

— Да, да, — подбадривал он, — они думают, что могут нас изменить. Но в них нет ни силы мысли, ни огня сердца, ни ветра души. Что они сделают, такие слабые и ничтожные? Я их вычеркнул со страниц своих дней.

Поделиться с друзьями: