Совесть. Гоголь
Шрифт:
— Слава Богу! Слава Богу!
Смешавшись, он вымолвил совсем тихо:
— Вот, наконец...
Белинский со страстью сжал его руку в своей разгорячённой влажной руке и с радостью закричал:
— Ваше молчание чересчур затянулось!
Он слабо отвечал на пожатие и застенчиво бормотал:
— Что вы такое... пять лет... и всего-то...
Белинский наконец отпустил его руку, улыбнулся счастливой детской улыбкой, оглядывая его с головы до ног сияющими глазами, и с каким-то ласковым негодованием произнёс:
— Тьма литературщиков воспользовалась вашим молчаньем! Посредственность торжествует без вас! Посредственность
Что скрывать, ему приятны были эти восторги, да они и были по совести заслужены им, труду своему он знал настоящую цену и по этой причине пробовал улыбаться, однако отчего-то не выходила улыбка на стянувшемся, застылом лице, и он словно нехотя сообщил:
— Цензура здешняя запретила её целиком.
Белинский побагровел, высоко взмыл и сорвался от возмущения мучительно захрипевший голос:
— О, Каины! О, подлецы! О, неистребимые враги общественного блага! Бог свидетель, личных врагов у меня нет, по натуре я выше личного оскорбленья, но эти!..
Он поспешно заговорил, торопясь успокоить этот вулкан, слегка прикоснувшись к его дрожащей руке:
— Вся эта история почти невероятна совсем, а для меня вприбавку ещё подозрительна.
Белинский взмахнул рукой, как секирой, глаза из голубых сделались чёрными, впалая грудь поднялась, сиплый голос прервался от вспыхнувшей порохом ненависти:
— Пусть вывалятся у них кишки! Пусть повесятся они на собственных этих кишках! А я, о, я готов оказать им услугу: я расправлю, я надену петли на их гнусные шеи!
Он кивал головой, тоже испытывая жгучую ненависть. Он, конечно, нисколько не верил, что Белинский в самом деле своими руками способен перевешать многочисленный корпус трудолюбивой российской цензуры, в котором числился без малого легион, в особенности если включить в него доброхотов. Он понимал, что это всего лишь слова, декларация, полёт разгорячённой фантазии, однако сама эта мысль ему ужасно понравилась, и даже представилось зрелище казни. Залюбовавшись, наслаждаясь соблазнительной мыслью, он вдруг испугался, что они оба, хорошие русские люди, оказались способны придумать такую немыслимую жестокость, и пришёл в себя в тот же миг. Нельзя не признаться, и на него налетали излишества страсти, и тяжко ему приходилось от них оттого, что он знал, как легко впасть в соблазн, как легко развить в податливой, мягкой душе ненависть, озлобленность, гнев.
Вертя головой, точно отгоняя мираж, сурово выговаривая себе за подобные наваждения, он неловко и путано продолжал:
— Такого рода глупостей невозможно и предположить в человеке. Цензоры не все же глупы до такой необычайной, я бы сказал, до такой непозволительной степени. Так не составился ли заговор против меня?
Белинский засмеялся злым, дребезжащим смехом:
— Ну, какой же умник отважился служить по цензуре?
Он соглашался, что чрезвычайно умный, образованный, истинно порядочный человек не наймётся служить по цензуре без самой крайней нужды, однако в тот момент сосредоточенно размышлял исключительно о своей непостижимой беде, и оттого не верилось, не вмещалось, не растолковывалось никаким раскладом
ума, как обыкновенная глупость сумела возвыситься до таких невероятных пределов идиотизма, и опять согласно кивал головой и раздумчиво говорил:— Нет, уж вы поверьте, против меня что-то да есть.
Белинский язвительно хохотнул:
— У этих безмозглых кретинов всегда что-нибудь есть... против таланта, против ума.
Он же растерянно сообщил:
— Дело для меня, между прочим, слишком серьёзно.
Белинский рассмеялся невесело:
— Ещё бы! Гоголь написал-таки нам свою новую вещь, и вот извольте, расейская действительность пустилась шутки шутить!
Он не к месту и сбивчиво изъяснил:
— Мне похмелье от этих интриг да комедий.
Белинский фыркнул:
— Да они с ума сведут кого хочешь! Мне страшно бывает после рукоприкладства цензуры на свои корректуры глядеть!
Он пожаловался стеснительно, пряча глаза:
— Все мои средства, всё существованье моё заключается единственно в этой поэме, а дело склонилось к тому, чтобы последний кусок хлеба вырвать из рук, выработанный, между прочим, семью годами самоотвержения, отчуждения от мира, от всех его выгод. Другого я ничего не могу для существованья моего предпринять.
Белинский пронзительно вскрикивал:
— Ах, негодяи! Ах, подлецы! Ах, скудоумные мокрицы! Нет в мире казни, которая их бы достойна была! Они убивают величайшего гения! Они готовы удавить его петлёй нищеты!
Он посетовал:
— Может быть, они вовсе не знают об этом. Может быть, не успели обдумать моё положение. Не может же быть душа обыкновенного человека до такой степени бесчувственна и черства.
Белинский вознегодовал:
— Как вы можете, Гоголь? Они же не люди!
Он искренно возразил:
— Нет, они люди. Мне сдаётся, что они заблудились, они только ждут вразумляюще-беспощадного слова, которое бы пробудило и очистило их. Но некому, ещё некому сказать это беспощадное слово так, чтобы достало оно, чтобы дошло до самого сердца любого из нас, в каком бы месте, в какой бы должности он ни служил.
Белинский так и набросился на него:
— Мало вы сказали этим олухам слов!
Он смешался:
— Вот поглядим...
Белинский возмутился:
— Ну, чего тут смотреть?
Он подал портфель, сутулясь, отчего-то не глядя в глаза:
— Вот моя рукопись. Вам одному доверяю её. Отвезите её как есть в Петербург, подайте тамошним цензорам. Со всей силой своего убежденья скажите, что противогосударственного в моей поэме не содержится ничего. Убедите пламенем своего красноречия. Будем надеяться, что петербургские поумнее московских и у вас получится то, на что я, многогрешный, оказался здесь не способен. Если и то не поможет, идите прямо к Жуковскому: пусть представит на решение государя.
Приняв портфель, как ребёнка, Белинский ласково, будто даже мечтательно заговорил:
— Вот теперь-то уж я напишу! О, как я теперь напишу!
Тотчас простив ему все излишества страсти, он спросил:
— Напишите, именно вам необходимо об ней написать.
Разомлев от восторга, поблескивая небесно-голубыми глазами, Белинский сладким полушёпотом обещал:
— Прекрасный, великолепный, счастливейший труд для меня!
Он поощрял, уже улыбаясь счастливо:
— Подобные вещи выходят у вас превосходно. Однако же, умоляю вас, не спешите, не промахнитесь, как промахнулись с Грибоедовым.