Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
Отцу рисунок не понравился. Он долго, внимательно его разглядывал, сказал недовольно:
— Водопровод-то мы все же построили, как-никак и по сей день стоит.
Иван согласился, но рисунок переделывать не стал. Решил, что рисовать по воображению дело неинтересное и, больше того, безнадежное. И отправился в этот день на любимую свою Красную горку, к Чортову городищу, в сосновые леса…
Праздничные дни пестры, суматошны, полны ожидания. Каждый хочет блеснуть в этот день, показать себя, а где как не в церкви можно это сделать — лучшего места в Елабуге не сыщешь. Щеголяя друг перед другом, купцы подкатывают к соборной ограде в лучших своих экипажах, запряженных отборными лошадьми — масть к масти, сбруя в наборном серебре. И в церкви семья старается быть на виду — чем мы хуже иных! А потом будет мягкая просфорка на серебряном блюде, большой самовар на обширном столе, под стать самому хозяину, первостатейному купцу Замятину или Стахееву… И явятся в свой черед нищие, которых встретят в этот день как дорогих гостей, усадят за специально отведенные для них столы и будут угощать, кормить до отвала — так надо, таков обычай, и тут уж нельзя ударить в грязь лицом, а не то нищие, народ дошлый, разнесут по всему
А в церкви тесно, душно, пахнет ладанным дымком и воском, горит множество свечей, и красноватый отсвет падает на серебряные оклады икон, в открытую дверь алтаря виден тускло переливающийся престол…
Серебристо-красный, пурпурный цвет, дробясь и рассыпаясь, долго потом будет стоять перед глазами, но как только попытаешься перенести его на бумагу, цвет меркнет, утрачивая свою первородность.
Круг как бы замыкается. День, наполненный ожиданием чего-то неясного, проходит, как и многие другие промелькнувшие дни, так и не принеся удовлетворения. Медленно наплывают сумерки. Пустеют улицы. Лишь время от времени мимо окон проходит караульный, постукивая деревянной колотушкой.
А дома, в гостиной на втором этаже, вечернее чаепитие и длинные разговоры, словно медленно разматываемый клубок пряжи. И елейно-мягкий, певучий голос забредшей в гости знакомой монахини, рассказывающей мирские новости. И тихая, протяжная песня, которую поет она по просьбе сестер: «Раю мой раю, прекрасный рай…»
И долго еще эти слова навязчиво лезут в голову: «Раю мой раю…» Хочешь отделаться от них и никак не можешь.
Поздно ночью, когда все в доме засыпают, Иван зажигает в своей комнате сальную свечу и садится за стол. В открытое окно залетают бабочки, липнут к огню, обжигая крылья и с шорохом падая на бумагу. Иван раскрывает книгу, прочитанную им еще в гимназии, — нашумевший в то время соллогубовский «Тарантас». Саша Гине, помнится, скопировал однажды несколько иллюстраций, и учитель Петровичев похвально о них отозвался, не преминув при этом заметить: «Карандаш острее затачивай». Иван решил перечитать книгу да попробовать сделать к ней рисунки, скопировать что-нибудь. «Тарантас медленно катится по казанской дороге…» — чтение захватило его, казалось, это он сам едет в тряском тарантасе, полон радужных планов и надежд, и вот уже первый набросок, поспешный и резковатый, ложится на бумагу… Но что-то смущает Ивана, не нравится в этих резких, четких линиях, он стирает одну из них пальцем, хмурится, чувствуя каким-то боковым зрением трепещущие блики света на стекле… Свет мешает ему, отвлекает. Отчего бы это? Он с удивлением поднимает голову. Свеча горит ровно, чуть слышно потрескивая. А свет идет снаружи, с улицы. Иван торопливо встает, подходит к окну и отдергивает занавеску. Небо багрово светится, зоревые отблески огня пляшут на воде… Пожар? Сразу и не разобрать — то ли дом чей-то горит, то ли еще что. Огонь выплескивается откуда-то из-за угла, со стороны соборной площади, рвется вверх, в зловещую тьму, и ветер раскидывает во все стороны трескучие искры… Пожар! Жуткое и красивое зрелище — пожар. Иван еще с минуту стоит у окна, не в силах сдвинуться, такого яркого пылающего неба ему не приходилось видеть. И вдруг спохватывается: пожар ведь, что же он стоит, любуется, горит же кто-то! Надо отца разбудить. Надо весь дом поставить на ноги. Он выскакивает в коридор, с грохотом опрокидывая стул, и сильно стучит в комнату старшего брата.
— Вставай. Горит!.. Пожар… Слышишь?
Отец уже проснулся и, наскоро одетый, спешит вниз по лестнице, бросая на ходу:
— Харлампия найдите. Да поживей!
«Ветер… откуда же ветер взялся?» — думает Иван, выбегая вслед за отцом во двор.
— Кто горит? Где горит?
Прибежал Харлампий. Прыгал на своей деревяшке, пытаясь отодвинуть засов и открыть ворота. Николай выкатывал из сарая пожарную машину.
— Кажется, дом дяди Василия горит… — крикнул он, пробегая мимо.
— Коней, коней запрягайте! — командовал отец.
Теперь уже хорошо было видно, что горел сарай и понемногу охватывало огнем крышу дома дяди Василия. Оттуда по ветру доносились голоса, чей-то плач… Ветер дул с Камы тугой, сильный и горячий, словно из кузнечного горна. По набережной и по улице Покровской, с противоположного конца, бежали люди, кто-то проскакал верхом на коне, с багром наперевес, и в полыхнувшем отсвете конь показался неестественно красным. Когда подоспели, дом полыхал уже вовсю, пламя гудело под крышей, как в печи, и жаром обдавало лицо — невозможно подступиться. Дядя Василий метался в одних подштанниках и в разорванной нижней рубахе, вытаскивая из дома какие-то узлы. Иван, пригнув голову, тоже кинулся в дверь, схватил что-то первое попавшееся.
Николай въехал в ограду, проскочив к дому со стороны сарая. Охваченные жаром, кони рванулись и заржали, Николай удержал их, развернул шланги, и в это время крыша сарая рухнула. Пламя, придавленное на какой-то миг, вырвалось с силой и ударило Николаю по лицу, вспыхнула на нем одежда…
Кто-то дико и пронзительно закричал. Иван увидел Анастасею, дочь дяди Василия, она стояла с распущенными длинными волосами, закрыв руками лицо. Николай успел обрубить постромки и вывести коней, а в следующее мгновение рухнула стена и завалила пожарную машину.
Ветер усиливался, швырял пламя куда попало, сыпал искрами и перекинул огонь через улицу. Иван увидел, как желтый
ручеек побежал по крыше стахеевского дома, зацепился за что-то, плеснул вверх и пошел, загудел…Третьим загорелся дом Шишкиных. Его как-то сразу объяло ровным и сильным пламенем, и никто уже не пытался тушить пожар, одна забота была — спасти самое необходимое. Тут и обнаружилась впервые недюжинная сила Ивана. Он сорвал с петель тяжеленную дверь на втором этаже, чтобы не мешала, и выкинул в окно. Забыв об опасности, ворвался в самое пекло и начал выбрасывать через окно все, что можно было выбросить. Снизу ему что-то кричали, советовали, а он знай себе кидал и кидал, делал свое дело. Успел еще заскочить в свою комнату и, похватав кое-что со стола, бросился вниз. Волосы и брови подпалило, во многих местах прогорела рубаха, в ожогах были руки.
Только под утро пожар утих. Но часу в восьмом снова ударил набат. Загорелся на Покровской улице дом Замятиных, огонь перекинулся на соседнюю усадьбу, а там в сарае лежало сено — пошло гулять вдоль Покровской, по Казанской, целые сутки не переставая дул ветер, и целые сутки не унимался пожар…
Над черными, обуглившимися остовами домов жутко торчали печные трубы. Хрустели под ногами еще не остывшие, дымя-щиеся угли. Смрадный запах висел в воздухе.
Иван шел по набережной. Было тихо и сумрачно. Одиноко бродила чья-то недоеная корова с отвислым чуть не до земли выменем и темным ожогом на боку. В густых зарослях полыни дико вопили, дрались кошки. Иван постоял около своего дома. Все сгорело, только нижний этаж немного уцелел да лестница, чудом сохранившаяся, торчала в пустоту. Он осторожно, рискуя сорваться, поднялся по ступенькам и ужаснулся: еще вчера здесь были коридор и дверь в его комнату, еще вчера он жил здесь, и вот ничего не осталось. Сердце его тоскливо сжалось. Сгорели рисунки, множество рисунков. Он успел взять только одну папку, все остальное погибло в огне. И он не знал теперь, сможет ли вернуться к тому, что уже делал, или начнет что-то совсем иное… Или никогда и ничего не начнет. Все сгорело! Иван медленно спустился и побрел вдоль берега, стараясь не оглядываться и не смотреть больше на пепелище… Нет дома, в котором он, Иван, родился и прожил восемнадцать лет, нет рисунков, которые он хотел и не смог, не успел показать кому-нибудь из настоящих художников. Деревья по набережной стояли почерневшие, обнаженные, с начисто погоревшей листвой. Жалобно мычала корова, глядя на Ивана тоскливыми глазами, и тугие, набрякшие соски ее сочились белыми каплями… И где-то внизу, на берегу Тоймы, пела девочка. Иван остановился, прислушиваясь и поражаясь какой-то удивительной силе тоненького, трепетного голоска. Девочка пела протяжно и печально: «Раю мой раю, прекрасный рай…» Иван опустился прямо на землю, на истлевшую траву, и закрыл руками лицо. Прекрасный рай…
…Дом Шишкины выстроили новый, лучше прежнего, каменный, в два этажа, с балконом в сторону Тоймы, с узкими лестницами изнутри и лестницами наружными, с несколькими запасными ходами, чтобы в случае чего… Отец заметно похудел за это лето, сдал. Дом проектировался сообща, коллективно: Иван Васильевич и зять, муж старшей дочери Александры, Дмитрий Стахеев, Иван и Николай — все приложили руку. Но, пожалуй, Иванова лепта была тут особой. Он собственноручно начертил план дома, и отец первым его одобрил. Спешили до холодов закончить постройку, работали от рассвета дотемна, только изредка, в дни престольных праздников наступали передышки. Иван совсем забросил рисование. Казалось, никогда ему не удастся сделать столько, сколько он сделал за последние два-три лета, и было горько от мысли, что к рисованию он может и не вернуться уж больше. Он охотно помогал строителям. Иногда легко, играючи подхватывал бревешко и одним махом вскидывал на плечо. Мужики ахали, удивлялись: экая силища у парня!
Он и сам удивлялся — не подозревал раньше, какая сила таится в его молодом, крепком теле, и наслаждался сейчас этим новым, радостным ощущением. Дарья Романовна, глядя на сына, тоже радовалась в душе — может, работа отвлечет его от пустопорожнего занятия, а то, кроме бумаг да карандашей, ничего больше не знает. «Господи, — шептала Дарья Романовна, — господи, образумь его, наставь на путь истинный».
Елабуга отстраивалась заново, поднимались над пепелищами новые дома — и на Покровской, что шла мимо собора, и на Казанской улице, тянувшейся через весь город до самого почти соснового бора… Вырастали один за другим, как грибы после дождичка, каменные особняки, с каменными же крытыми воротами и въездами. Открывались новые лавки. И уже работали и гончарный, и колокольный, и мыловаренный, и салосвечный, и два пряничных завода, а в здании духовного училища, на Казанской, каждый день теперь слышны были стройные голоса мальчишеского певческого хора… Осень стояла сухая, ровная и долгая. К ней привыкли и не заметили, как подкрался первый зазимок. Утром как-то Иван проснулся, выглянул в окно, а на дворе снег. И первый следок от крыльца к воротам, прямой, как синяя строчка на белом листе… Захотелось выскочить поскорее и пробежать по свежему, чистому снежку. Легко, радостно было на душе, и до боли знакомое, много раз испытанное нетерпение овладело Иваном. Он торопливо встал, разыскал бумагу, карандаши и, вспомнив своих казанских товарищей и учителя Петровичева, тихо за-смеялся: «Острее затачивай карандаш…»
А там и до праздников рукой подать. Иван любил праздники, они, как веселые цветные картинки, скрашивали серое однообразие жизни. Их ждали и готовились к ним загодя — мыли и чистили, наводили блеск в домах. В больших кадках бродила, доспевая, брага. Пахло распаренной рожью, суслом. Накануне топились бани. Праздничным днем на улицах было шумно, тесно, стайками ходили девушки, словно чего-то выжидая, в лучших своих нарядах, щелкали семечки, а вечером спешили на посиделки…
В эти дни произошло событие, перевернувшее все вверх дном: Николай и Анастасея, дочь дяди Василия, решили пожениться. В доме переполошились — виданное ли дело, брат и сестра! Хоть и двоюродные, а все же близкие по крови — допустимо разве? Мать плакала, стараясь образумить Николая, а он упорно стоял на своем: «Я ее люблю… и она меня тоже. Разве этого мало?» Отец был тих и растерян, видно, такой оборот обезоружил и озадачил его, а рубить сплеча он не любил. «Если голову имеет, — говорил отец, — сам поймет». Однако Николай ничего не хотел понимать и твердил одно: «Мы же любим друг друга, разве этого мало?» Приходил дядя Василий, злой и расстроенный, о чем-то долго разговаривал с отцом, а Николаю сказал, глядя в пол: «Ты эту дурь выкинь из своей башки. А ей я волосы выдеру, если что…»