Сокровища Аба-Туры
Шрифт:
— Хиба ж це погано мисто? — повел окрест рукой Куренной. — Река близко, рыбные ловли рядом. Де воны хотять шукат найкраше мисто?
— Кобелям делать неча, так оне на луну брешуть, — проворчал Омеля.
— Им, вишь ты, блажь пришла — место негоже. А ты, казак, давай пуп надрывай, комли на собе в гору вытаскивай, пили, руби, обстраивай с восходу до закату. А харчи — сухарь плесневелый да квасу кружка.
Словно медведь, глухо заворочалась давняя обида в каждом из казаков. Вспомнились челобитные о жалованье, так и оставшиеся без ответа.
— Последнее лопотье сносили: портища да рубахи что у нищебродов — одне износки, а государева жалованья все не видно, — загудели казаки. — Доколь
— Служилых у государя много, а казна одна, кумекать надо, — изрек пятидесятник. — А ты, дурак, сюды не за тем послан, чтоб с казны тянуть, а пополнения казны ради.
Сказав это, Козьма высокомерно вскинул смазанную маслом голову, как кубок, наполненный премудростью.
— Тьфу, воеводин усердник… — прошипел казак из новоприбывших Ивашко Недомолзин. — Все одно не быть тебе соцким. Здря стараешься. Вечно выпячиваешься, быдто пупок какой. Все вкруг тебя должны вертеться. А на какую холеру нам сдался твой пупок? У кажного свой есть, да может, и не хужей твово, но никто его так не выпячивает, как ты. Токмо себя и уважает. Тьфу!..
Козьма Володимирцов принадлежал к типу тяглых мужиков, совершенно лишенных способности к крестьянствованию. Попав однажды в число казаков, такие крестьяне легко привыкали к казачьей службе, находили ее выгодной и уже не вспоминали о прежней своей многотрудной крестьянской жизни, где все зависело от клочка земли. Преодолев первую, мелкую ступеньку в бесчисленной служебной лестнице, пятидесяцкий судил обо всем веско и непререкаемо, мнил себя чином значительным. Ходил по земле не так, как-нибудь, а каждую ногу с достоинством ставил, чтобы все видели: идет человек.
Глуповато-напыщенное лицо его не отражало на себе ни одной из черт тех голодных и лихих времен, в которые он жил. Никакого унижения он не видел в холопском своем положении.
— Я одного в толк не возьму, — встрял в спор Дека, — как бояре, при такой скудной казне живя, себе хоромы выстраивают? А казак, сколь ни тщится, все никак оную казну наполнить не может. Нонеча вот боле пяти сороков соболей воеводе явили, опричь бобрей да чернобурок, а в кармане все одно — вошь на аркане. Как были голопузые, так и остались. И куды добро деется? Не в амбары ли воеводы, кои мы всем Кузнецком наполнить не могем?
— За Тобольском, на яму, грят, разбойный Гурка Твердохлеб объявился: с товарыщи соболину казну граблють, — вставил Остап Куренной, качнув своей медной серьгою.
— Их, лиходеев эфтих, на чернотропье, беда, как много!
— То разбойннчки, а не разбойники! — возразил Иван. — Разбойников ишшо в самой Московии поискать надобно — не един обоз, всю Русию грабят. Живота от их ни служилым, ни молодшим, ни черным людям.
— Мужикам — сума, князьям — терема. Наш воевода супротив них дитя андельское.
— Тожа ангела нашел! — сплюнул Иван.
— Истинно верно.
— Подале от Москвы народ-то честней будет..
— На Москве-от, сказывают, бояре измудряются — земчуга разны да каменья носют, на простынях спят! Замест пуговиц брульянты пришивают. Каждая така пуговка столь стоит, что всем служилым Кузнецка и за сто лет не выслужить.
— Да ну?! — удивился Омелька. — Ужли така богачества на свете быет?
— Вот те и ну! Бояре, кои в золотных возках ездют, и не помышляют, сколь мужиков по всей Русии с голодухи-то пухнут. Невдомек им, вишь ты, что наш брат завидует не то что жизни боярской, жизни кучера его, а и жизни боярского рысака, коего по приезду и почистят, и поставят в крытую конюшню и овсом накормят. А сколько бедняков и такой крыши над головой не имеют. Вот в законе божьем писано, что пред богом мы все одинакие. Боярин меды пьет да жаркое кушат, а мужик евоный опричь рыбы ничего не знат. По весне-то
кора с березы — вот хлеб мужицкий.— Честность-то ваша от бедности. Всяк честен, покуда взять неча, а как власть обрел, честность ту ровно корова языком слижет, — засмеялся Козьма нутряным булькающим смехом. — Кажный об честности да об равенстве кричит, кто на нижней ступеньке стоит. Потому как завидки его берут к тому, который повыше. А как сам на ту ступеньку вскарабкался, так уж и крик ему совсем ни к чему, и дум об этом самом равенстве — никоторых. Кричим-то об честности да об равенстве, а мыслим-то местоположением с теми, что повыше, поменяться. Иде оно, равенство-то, в чем? Чтобы все с худяком Омелькой равные стали али ровней воеводе? А может, самому думному боярину? Молчите?! То-то и оно. Не было его, этого самого равенства, и быть не должно!
— Эх, жисть, гужом те подавиться! Хужей, чем при Владиславе Жигимонтовиче, сынке польского круля.
— Смута по всей Русии, пожоги да смертоубийства. Приписные крестьяне бегут, тоже и поместные. Иных хватают, бьют нещадно и опять же в прежнее тягло — к помещику али в казну. А иншим счастливится, особливо тем, которы утекли за Дон — в Сечь али к Зимнему морю в ушкуйники подались. Оттеда их ни Сыскной приказ, ни помещик достать не могет. Многие нонеча в нетях.
— Да што, мужики! Не токмо они — стрельцы московские и те крамолятся. Годами вроде нас ни полушки жалованных не получают. Тоже лютуют. Шубам боярским нонеча за Москву-реку ездить опасно. В Ростове, слыхать, не довольны, в Коломне, слыхать, не довольны, в Нижнем Новгороде вовсе — котел кипит.
— Ну, будя молоть облыжно! — оборвал Козьма. — А то этак, чего доброго и до государя доберетесь. Вас послухать, так на Москве одни живорезы да головники. Что ни боярин — то душегуб, что ни воевода — мздоимец. Токмо мы хорошие. А кому не ведомо, что казаки — шарпальники первеющие? Искони сие ведется. Исстари государям от казачишек одни беспокойства. Добро еще коли страсть казачью ко разбою удается на дела благие поворотить, как сие с Ермаком Тимофеевичем случилось. Ан редко казачьи дела для ради Русии служат. Чаще бунты от казацтва бывают. И учиняется гиль с таких вот разговоров.
Он говорил как человек, не до конца уверенный в своей правоте.
— Будешь шарпальником, як нужда пристигне, — заиграл желваками Куренной. — Мы ли придумали казачество наше? Чи не знаешь, шо по породе сие ведется? У боярина и сын боярин, у казака казак родится. У мене вот уся родова казацкая: батько казак булл, дидко — також, можа ишшо и пращур мий саблей хлиб зароблял, а уже мене сам бог велел шарпальником быть.
— Словеса ваши бубновым тузом [54] пахнут, — отмахнулся от него Козьма, — прослышит воевода про разговоры эти, мигом на чепь да в подклеть, а посля того — в ссылку. Воеводский суд короче вздоха. Не заздря Тимофей свет Степаныч под съезжой-то избой подвалы изрыл, ни един не пустует.
54
Бубновый туз — отличительный знак, пришивался к одежде каторжан.
— Это каки таки подвалы? — с напускной простоватостью поинтересовался Иван Недомолвин. — Это в коих Тимоха в мордобое да в допросах с пристрастием изловчается?
Пятидесятник метнул на Ивана недобрый взгляд, словно горячей смолой мазнул.
— Не казацкое это дело — разговоры разговаривать! — рявкнул он со внезапной злостью на плюгавого Омельку Кудреватых. — Казаки мы, вои, ратники — не бахари какие, не шпыни балаганные! И без нас болтунов премного, а раньше и того больше было, ныне уменьшено — языки им урезают да в ссылку. Бунт-то ваш на коленях! Ерои!