Сочинения
Шрифт:
Еще одно горе: получил тревожное письмо от Андр<ея> Ив<ановича>, в котором он извещает меня, что, вероятно, скоро отправится в воленсноленское путешествие и прощается со мной и с друзьями [297] . Я сейчас же, на всякий случай, отправил ему телеграфный мандат, но чем это может помочь ему? И здоровье его тоже совсем нехорошее.
Боже мой, что делать и когда все это кончится?
Радостно для меня было извещение о свидании М. М. [298] с дорогим Абе и все то, что Вы о нем пишите.
297
От лат. volens nolens — «вопреки желанию». Каффи умер 29 ноября 1955 г.
298
По всей видимости, имеется в виду Михаил Матвеевич Тер-Погос<ь>ян (1890–1967), эсер; редактор (с № 85, который вышел в свет 9.II. 1923) газеты «Дни» (выходила с 29. X. 1922 по 28. VI. 1925 в Берлине, с 16. IX. 1925 по 30. VI. 1928 — в Париже; после этого — журнал. Окончил юридический факультет Петербургского университета (1912), участник Первой мировой войны. Вступил в ложу в 1925 г. (см.: Н.Н. Берберова. Op. cit., стр. 202), в 1937–1938 гг. досточтимый мастер Северной Звезды (см.: А. И. Серков. «История русского масонства. 1845–1945», стр. 181, 199). Погосьян был реальной личностью, а вовсе не одной из ремизовских мистификацией (ср. с ошибочной версией Антонелы д’Амелиа в ее публикации: «А. М. Ремизов. Неизданный „Мерлог“», «Минувшее: Исторический альманах». 3 (Москва, 1991), стр. 248), см. упоминание о нем, как о
Как я завидую М. М. и как горжусь Абе — вот это человек!
Другой радостью было получение фотогр<афии> Володиного camp и возможность написать ему.
О себе больше ничего сказать не могу. Одно только: у меня не культ горя, нет, горе проело меня насквозь. Внешне я — крепкий и бодрый, «покрикиваю» на падших духом — моих и друзей. Внутренне — автомат, механически работающий 60 час. в неделю (это вроде алкоголя), но не живой человек. Но довольно о себе.
О Вас, дорогой мой, думаю много и часто с любовью и нежностью и хотел бы знать подробно о В<ашей> жизни и еще хотел бы что-ниб<удь> хорошее и ободряющее В<ам> сказать, да сил нет. Вот только одно хочу сказать: то, что я свято верю, что все наши разлуки — временные, что то, что было тесной семьей, восстановится еще теснее (а испытания только подтвердили то, что все мы были тесной семьей, это была не дружба, нечто большее дружбы…).
Присылаю В<ам>, дорогой мой друг, рукопись одной из двух осиротевших женщин. Она русская по происхождению, професс<ор> здешнего унив<верситета>. Она показала мне свои писания, и я всячески советую ей продолжать писать — это поможет ей разрядить душу, угнетенную горем. Она просила меня прислать В<ам> это для отзыва. Я сам думаю, что это неплохо написано, конечно, с недостатками начинающего писателя. Ждет она В<ашего> отзыва с волнением и нетерпением. Думаю, что надо ее поддержать и подбодрить, для нее это сейчас тоже, как алкоголь…
Кончаю письмо, устал, поздно, а завтра вставать в 6 утра. Крепко, крепко Вас и милую Тат<ьяну> Алекс<еевну> обнимаю и целую.
В<аш> Сема.
Целую дорогого Алексея Ильича, которого всей душой люблю. Сердечный привет милой Эмил<ии> Ник<олаевне> [299] .
Всех друзей крепко обнимаю.
Пишите чаще, дорогой мой друг.
В<аш> Сема.
Лион, Понед<ельник> 14/XII <19>42 [300]
299
Родители Т.А. Осоргиной: А.И. и Э.Н. Бакунины.
300
Письмо написано после смерти М.А. Осоргина, которого не стало 27 ноября 1942 г., и адресовано Т.А. Осоргиной.
Дорогой друг, Татьяна Алексеевна, я только-только собирался написать Вам, как получил В<аше> письмо, которое меня очень сильно тронуло и взволновало. Тронуло Вашим обещанием раньше всего, если нужно, обратиться ко мне и тем, что Вы меня сейчас выделяете особо. Я знаю, конечно, что такие минуты, как те, что мы пережили вместе у гроба незабвенного друга — связывают навеки, но я не могу отделаться от мысли, что я не заслужил этого выделения (хотя Вы сами должны понимать, как я счастлив этим), так как это случайно так вышло, волей обстоятельств, что был именно я, а не другой из близких и любящих его, другой — более меня заслуживающий честь быть «за всех» [301] . Но случилось так, а не иначе, и я не могу сказать Вам, какое чувство вечной благодарности у меня к Вам — и за то, что вызвали меня телеграммой, и за то, что дали мне возможность попрощаться (а я ведь понимаю, как Вам невыносимо трудно было это сделать…). Вам меня не за что благодарить, но Вам от меня — вечное спасибо… Взволновало же меня Ваше письмо тем, как Вы реагируете на церемонию на rue Lounnel [302] . Я сначала даже взволновался и оскорбился, а потом подумал немного и говорю Вам: не надо, дорогая Татьяна Алексеевна, гак остро на это реагировать. Если бы эта церемония была устроена на могиле, тогда это было бы, действительно, оскорблением памяти дорогого друга, и Вы были бы правы чувствовать огромную обиду, и я тоже чувствовал бы так. Но… подумайте, ведь это сделано не на могиле и сделано из лучших чувств. На наш взгляд, сделано — нелепо, но ведь те, кто это сделал хотели искреннопочтить память друга и почтили ее по-своему, так как иначе они не умеют. Каждый молится по-своему, и тому, кто не может обойтись без попов, нельзя это ставить в вину, т<ак> к<а>к молитва без попов для него не настоящая молитва. Для нас это чепуха, а для него в этом — все. Главное не в том, как сделано, а то, что было сделано, что люди оплакивали друга и молились за него, хотя бы это и было на непонятном нам языке…
301
Из-за условий военного времени Луцкий представлял масонское братство на похоронах Осоргина в единственном числе. Впоследствии в докладе о нем, прочитанном в ложе «Северная Звезда» 27 ноября 1946 г., он так рассказывал об этом: «И может быть за то, что я так любил его, мне суждено было быть единственным представителем русских братьев на его похоронах. Но не в мою честь, а в честь осиротевших братьев его была отвинчена крышка гроба, чтобы от имени всех я мог преклониться и в последний раз поцеловать в прекрасный лоб изумительного русского Вольного Каменщика — Михаила Андреевича Осоргина и стать перед ним к порядку…» (см.: «Из творческого наследия Семена Абрамовича Луцкого». Публикация, вступление и примечания Олега Ласунского. «Евреи в культуре Русского Зарубежья. Статьи, публикации, мемуары и эссе». Т. V. Составитель и издатель М. Пархомовский (Иерусалим, 1996), стр. 105). Ср. памятную деталь — отвинченная крышка гроба — в письме Луцкого Осоргиной, написанном в тот же день, что и воспоминания, 27 ноября 1946 г.
302
На 77, rue Lourmel (Paris 15е) находилось русское объединение «Православное дело». Хотя в эмигрантских кругах было широко известно о том, что М.А. Осоргин отошел от православной религии, после его смерти здесь был совершен молебен в память об усопшем, что и возмутило Т.А. Осоргину.
Когда сейчас католические священники молятся за несчастных евреев, разве евреи оскорбляются оттого, что за них произносятся христианские молитвы? Не так ли и в данном случае? Михаил Андреевич отрицал попов и не хотел религиозных похорон, и в этом воля его не была нарушена. А как и каким способом другие о нем вспоминали — это менее существенно, чем то, что вспомнили его и оплакивали… Пишу Вам это и чувствую, что насилую себя и что все-таки я не могу отделаться от неприятного чувства из-за «поповской» церемонии, но я стараюсь бороться с ним — ради терпимости…
Получаю много писем от друзей, которые хотят знать от меня подробно о последних днях и последних словах… Мне очень трудно на каждое слово отвечать в отдельности, так как каждый раз это причиняет мне большие страдания. Поэтому я написал одно большое письмо Сашеньке [303] и просил его после прочтения переслать другим. Но как все другие ловят последние слова дорогого Михаила Андреевича, как жадно
пьют их и хотят навеки их сохранить и жить по ним… В особенности большое впечатление произвели слова о том, что «человека надо делать не счастливым, а благородным». В них весь Михаил Андреевич с его глубиной и благородством, и они, конечно, навеки останутся выжженными в наших душах… Но что еще я могу передать друзьям? Я других его слов не знаю. Может быть, Вы, дорогая Татьяна Алексеевна, еще что-нибудь вспомните и сообщите мне… Ведь для нас это так важно! И он, действительно, так нам всем принадлежал (как и мы все — ему), таким был нашим, таким объединяющим началом являлся для всех нас, что то, что им было спаяно — никогда уже не разойдется, и все мы это особенно остро чувствуем теперь, когда его чарочка уже не сможет чокнуться с нашими. И пустоту, созданную его уходом, никто не сможет заполнить… Но ведь, по-настоящему, это и не пустота, так как образ его благородный и чистый — с нами и в нас, и он как был, так и останется навсегда нашим учителем и вдохновителем. Дорогой друг, Ваше состояние, увы, мне самому слишком знакомо. И Вы, конечно, не просто мужественная женщина, а поразительно мужественный человек. Я знаю, чтоВы должны были переживать все эти долгие месяцы, борясь в одиночку со смертью и ни от кого не имея помощи. Так стоять без сменына часах у постели страдальца — для этого нужно особые силы и физические, и духовные. Я сам — так не мог, и у меня была помощь, и смена… А я все-таки считаю, что был мужественным… Как же мне теперь перед Вами не преклониться? И как Вам это не сказать? А теперь хочу Вам сказать, как я «зацепился». Не только ради дочери и семьи (хотя это было самым первым побуждением). Но и еще и ради другого. Образ моей Любички, образ исключительно чистый и прекрасный, был почти никому неизвестен. А я хочу, чтобы ее знали, хочу, чтобы она жила… Поэтому я пишу о ней книгу и всего себя в нее вкладываю… Это не роман и не биография. Это — она такая, какой была и какая продолжает быть во мне.303
А. Позняку.
Но одновременно с этим я работаю над одной идеей, о которой Сашенька знает и о которой я так мечтал поговорить с Михаилом Андреевичем [304] . Это идея — теперь цель моей жизни, и я хотел бы только иметь достаточно сил, чтобы довести ее до конца. Я знаю, что мог бы опереться на Михаила Андреевича… Теперь мне придется бороться одиночкой за ее осуществление. Но я — как одержимый, и «это» несет меня… Вот так и вышло, что я не свободен, а принадлежу еще — кроме моей семьи — памяти Любички и моей идее. Но я еще и моим друзьям принадлежу и об этом никогда не буду забывать.
304
В эти годы, под воздействием пережитых катастроф и разочарований как мирового, так и личного масштаба, у Луцкого зарождается идея обновления масонства — создания Ордена Религии Сердца, в котором происходило бы подлинное нравственное совершенствование человека, его реальная, а не декоративная гуманизация и душевное утончение. Эта идея не покидала Луцкого по существу до конца дней, так или иначе отражаясь во всем, что он писал как поэт и как масон, см. Нашу публикацию из его «Писем к брату» в кн.: «Евреи России — иммигранты Франции» (Иерусалим-Москва, 2000).
Ну, хватит говорить о себе. Получил от Андр<ея> Ив<ановича> письмо, которое потрясло меня глубиной его горя и тем, как он чувствовал Михаила Андреевича. Чарочке он будет счастлив и будет ее свято хранить. На мои вопросы о №№ рубашек и башмаков он забыл ответить и только в конце приписал: «Не скрою от тебя, что нужда моя в белье великая. Особенно нужны носки (котоновые), т<ак> к<а>к моя кожа не переносит контакта шерсти». Бедный Андрей Иванович, не сладко ему…
Моя семья о поездке к Вам ничего не знала, но была потом счастлива, узнав от меня, что я мог хоть в чем-то помочь Вам и что сам я мог попрощаться с дорогим другом. Чемодан мой продолжает оставаться нераскрытым, на «всякий случай», а будет сей случай или нет — на то воля Господня. Забыл взять у Вас piles [305] для обмена, но зато присылаю в подарок (не отказывайтесь) карманный фонарик в полной готовности. У Вас ведь такая темень…
305
Батарейки (франц.).
Как ваша чудная мама поживает? Тяжело мне думать о том, как Вы сейчас там обе одиноко живете, но я надеюсь, что Вы получите разрешение.
<На полях последней страницы> Будьте здоровы, дорогая Т<атьяна> <Алексеевна>, и храни Бог Вас и милую Эмил<ию> Никол<аевну>. Крепко Вас обеих обнимаю. В<аш> Сема.
Лион, среда 16/ХII <19>42
Дорогая Татьяна Алексеевна, спешу переслать Вам открытку г-на Roth’a [306] . Получили ли мое вчерашнее письмо? Я все время боюсь, что моими косолапыми строчками причиняю В<ам> боль, простите, ради Бога, если это так. А сам я пишу сейчас не потому, что хочу Вас утешить (я сам знаю, какие могут быть утешения в таком горе), а просто оттого, что не могу выговориться и не могу выплакаться и са<мо>му мне легче, когда я с Вами разговариваю… Я не знаю, чувствовал ли Михаил Андреевич, как я его люблю. Я редко бывал у Вас (семейная жизнь, а потом семейные несчастья — смерть Тат<ьяны> Сам<ойловны> и Веры Сам<ойловны> [307] и болезнь моей Любички), но каждый раз, когда шел в Ваш дом — я шел так, как верующий идет в храм — для очищения и успокоения. Михаил Андреевич был для меня (и всегда будет. И не для меня одного) высшим идеалом человека, и я считаю себя редким счастливцем, оттого что мог быть в соприкосновении с его высокой и чистой душой. Приходил к Вам и — какое упоение составляли для меня разговоры с ним — и разговоры «по душе», о самом главном, о самом важном, о том, чем мы оба жили, и просто разговоры самые обыденные за чашкой чая и за шахматной партией. И вот мы оба говорим «так, ни о чем», а потом вдруг Михаил Андреевич скажет что-нибудь такое, отчего у меня сразу делается светло и горячо на сердце, или так посмотрит — прямо в душу — будто целует ее… Можно ли это забыть? И как мне всегда хотелось — могу в этом сейчас признаться, — когда смотрел на руку его, держащую шахматную фигуру, на его большую и чистую человеческую руку, как мне хотелось прижаться к ней щекой и поцеловать ее… Но я сдерживал себя, боясь, что он рассердится. Как я жалею теперь, что никогда не решился… Милый друг, моя ли (и наша всех любящих его) вина в том, что он теперь (как и раньше — при жизни) объект настоящего культа? Вина скорее его или Творца, который таким его сотворил: не будь он таким прекрасным, не было бы и такого культа… А культ неизбежен, т<ак> к<а>к нет любви без культа любимого. Сам Михаил Андреевич этого не хотел (я знаю это и Вы мне об этом говорили), но это было естественное проявление его редкой скромности. Я же (и все друзья) если и мог еще сдерживать себя при живом, то теперь уж никак не могу, и Михаил Андреевич для меня — святыня. И вот мы, его друзья, это так чувствуем и знаем, что то, что спаяно им останется навсегда нерушимым и крепким. И еще я знаю, что будут идти годы, а память о нем не поблекнет, а будет все крепнуть, и он будет расти в наших глазах и в будущих поколениях, и чем дальше, тем выше он будет. Такова судьба исключительных людей, людей-маяков, и так творятся Легенды, без которых жизнь была бы серой и безнадежной…
306
Член французской масонской ложи. 10 марта 1955 г. выступал на заседании «Северной Звезды» с докладом «Критическое и историческое изучение “Песни Песней”» (по-французски) (см.: А. И. Серков. «История русского масонства после Второй мировой войны» (Санкт-Петербург, 1999), стр. 231).
307
Татьяна Самойловна Потапова и Вера Самойловна Гоц — тети Луцкого, сестры его матери.
Еще хочу В<ам> сказать, что я мечтаю о том времени, когда можно будет заняться приведением в порядок его литературного наследия, печатанием неизданных вещей, полным собранием сочинений, переводами и — главное — изданием на родине. Ведь Михаил Андреевич был писателем редким в наше время — большим и глубоким, высоким и тонким, и недаром для него литература была «святым делом», как он сам мне это писал. И как писатель он тоже — чем дальше, тем больше будет расти и расти… Как я буду счастлив, если смогу Вам в этом чем-нибудь помочь. Спокойной ночи, дорогой друг, уже 12, а вставать надо в 6. Крепко обнимаю Вас и дорогую Эмилию Николаевну.