Смоковница
Шрифт:
В эти месяцы, мучась совестью, Мамедага сполна узнал цену благородства, мужества, честности; прошли годы, и со временем случай этот в его памяти постепенно превратился из раны в некий сон детских лет, и действительно уже трудно было отличить, что было наяву и чего не было. Но с тех пор Мамедага ни разу в жизни не поступал так, чтобы ему пришлось перед кем бы то ни было опускать глаза. И когда речь заходила о Мамедаге, женщины квартала говорили:
— Дай ему бог долгую жизнь, пусть живет столько, сколько земля. С лица как будто Китабулла, и характер — золото! Настоящий мужчина.
У Сакины-хала, ясное дело, от этих и подобных слов только что
— Не передавай мне таких слов.
Конечно, никто из ребят квартала так ничего и не узнал о ночном приключении — Мамедага никому не рассказал, но Мирзоппа уже редко показывался в квартале. А через некоторое время кирщики и вовсе уехали из города. Алиаббас-киши говорил аксакалам квартала:
— Лет через шесть-семь в Баку не останется домов, где надо заливать крыши киром. Старые сносят, а новые строят в пять — семь этажей, через некоторое время в девять-десять будут строить. И все с кровлей. Лучше мне уже сейчас переселиться в одно из сел. На Апшероне у всех домов крыши кировые, в какое село ни поеду, без дела не останусь.
И с тех пор большой котел для варки кира не показывался в квартале, где жил Мамедага, и все постепенно к этому привыкли, никому уже не казалось, будто без котла что-то не на месте или чего-то не хватает на улице…
А было это лет пятнадцать-шестнадцать тому назад. И вспомнил Мамедага свое детство сегодня благодаря этому непонятно удивительному вечеру да еще и из-за Мирзоппы. Разглядывая в ярком свете фургона располневшее лицо Мирзоппы, он вдруг почувствовал в себе какую-то виноватость перед ним, и в этом чувстве вины ощущалось тепло детских воспоминаний; тепло и печаль вошли в сердце Мамедаги, что никак не вязалось с самодовольным смехом нагло смотревшего на него Мирзоппы.
Худой парень, снова подняв руки, выдал свой лозунг!
— Постреляем!
Милиционер Сафар, поглядев на худого парня, подумал, что в голове этого болвана кроме слова «постреляем» нет ничего, он жаждет ружья, жаждет пули. Такие вот и проливают понапрасну кровь свою и чужую, и хотя их собственная особа копейки не стоит, но детей они оставляют сиротами, а женщин — безутешными.
Мирзоппа, все так же самодовольно улыбаясь, оглядел Мамедагу с ног до головы.
— Неплохо выглядишь, — сказал он. — Ну, ладно, неужели своему старому другу по кварталу ты не дашь пострелять?
Самодовольная, самоуверенная повадка Мирзоппы была отвратительна, она была точно рассчитана на унижение окружающих, но Мамедага не подал виду, а про себя даже искренне пожалел, что Мирзоппа так много выпил в этот вечер. Если бы он не был пьян, конечно, Мамедага хоть до утра разрешил бы ему стрелять. И денег бы с него не взял. Правда, Мамедага всегда считал, что надо быть щедрым за свой счет, а не за счет государства, но сейчас вообще об этом не стоило и думать, потому что Мирзоппа с трудом держался на ногах, а парень рядом с ним был ни на что не способен, кроме как поднимать руки и твердить одно и то же слово. Дело было не в том, что пуля Мирзоппы могла попасть в кого-нибудь, хотя в тирах такие случаи бывали (у работавшего в Баку в тире на улице Самеда Вургуна одноглазого Исрафила глаз выбила пуля такого вот пьяного), нет, дело было в том, что в инструкции черным по белому запрещалось стрелять в тире людям в нетрезвом состоянии, а Мамедага не хотел поступать
так, чтобы быть вынужденным опускать глаза хотя бы и перед инструкцией.— В другой раз, — ответил Мамедага.
— Слушай, чего это ты со мной всю дорогу не ладишь?! — вроде бы спросил Мирзоппа, но в его грубом голосе была откровенная угроза.
— Постреляем!
Ну, это, ясное дело, сказал худой парень и поднял руки вверх.
— Не постреляете! — сказал милиционер Сафар, снова доставший из кармана мокрый платок и вытиравший им потное лицо.
— А ты не лай! — Мирзоппа вытаращил на милиционера Сафара свои пьяные глаза.
И милиционер Сафар вздрогнул — он услышал стоп своего сердца: о сын гор, до чего же ты дошел, что какой-то щенок говорит с тобой на собачьем языке! Сунув в карман мокрый платок, он схватил Мирзоппу за руку:
— Пошли в отделение!
Мирзоппа выдернул руку:
— Отстань от меня!
— Пойдем!
— Сказал тебе, отстань!
— Пошли, и все!
Милиционер Сафар снова попытался схватить Мирзоппу за руку, но тут зазвенела пощечина и на худом смуглом лице милиционера Сафара остались белые следы толстых пальцев Мирзоппы.
Это было совершенно неожиданно. Первым пришел в себя худой парень, — с удивлением взглянув на Мирзоппу и милиционера Сафара, он ударил себя рукой по кепке «аэродром» и, в мгновение ока выскочив из фургона, исчез в темноте ночи.
— Ах ты… на представителя власти руку поднимаешь?!
Звук пощечины и торопливое бегство киномеханика Агагюля (того самого худого парня) отрезвили Мирзоп-пу, и, взглянув на поднимающийся и опускающийся большой кадык задыхающегося от ярости милиционера Сафара, он понял, что дела его плохи.
Милиционер Сафар схватил его за грудки:
— Иди впереди меня!
И Мирзоппа уже не вырывался из рук милиционера Сафара, только язык свой сдержать он не мог:
— Ну, идем, идем! Куда хочешь идем. Тебя никто не боится. Один раз звякну Наджафу, он твои погоны снимет! Увидишь!
— Меньше болтай, иди! — Милиционер Сафар сказал эти слова так грозно, что Мирзоппе стало ясно: если он еще издаст хоть звук, этот крестьянский сын подомнет его под себя, как медведь; поняв это, он замолчал и пошел вниз по лестнице из фургона.
Мамедага вышел вместе с ними, но милиционер Сафар, повернув к Мамедаге свое словно бы еще больше потемневшее лицо, сказал:
— Ты не ходи, гага! Сафар его из рук не выпустит. Таких много перевидал Сафар!
Мирзоппа, громко прочистив горло, резко сплюнул на песок, но сказал без прежней наглости:
— Ладно, из отделения позвоню Наджафу, тогда увидишь!
Мамедага постоял перед фургоном, глядя на удаляющихся в лунном свете милиционера Сафара и Мирзоппу, а потом, взрыхляя носами туфель мелкий береговой песок Загульбы, медленно побрел в сторону моря.
Весь берег был совершенно пуст, и казалось, будто в этих местах никогда и не было никого, будто море здесь всегда было одиноко и берег всегда был один на один с морем. Эта пустота делала море еще более огромным и бескрайним, но таким же огромным и бескрайним казалось теперь одиночество моря, и это стало еще одной печалью в эту летнюю ночь; море не гудело глухо, как обычно, море журчало, будто река или даже ручеек. Текущие с гор милиционера Сафара реки, наверно, тоже журчат, и им невдомек, что оставивший им свое сердце милиционер Сафар этой ночью на краю села под названием Загульба на Апшероне, на берегу моря, в тире от парня по имени Мирзоппа получил незаслуженную пощечину!