ЖАНРЫ

Шрифт:

Больше всех чаю выпил Братанов, заливая пельменную жажду, и, когда вылез из-за стола, сам едва не дымился паром.

— Спасибо, Анисья Николаевна, за хлеб, за соль, — поклонился Косарев и сытым шагом пошел под порог курить.

Квасоваров, с помягчевшим и свойским лицом, в одних шерстяных носках, хотел помочь убирать со стола, но хозяйка не дала:

— Дома, Квасоваров, жене, заставляй, небось не пособишь.

— Дома-то, Анисья Николаевна, меня усадить не знают куда, потому как гость я там редкий. Вот и теперь, если завтра начнем, считай, до октября — ноября дома не бывать.

— А и падкие вы, должно, до работы. Ой, падкие. Давеча, как Косарев сказал, что председатель требует

к себе, у Братанова аж ноздри вот так заходили.

— Ты, Анисья Николаевна, гляжу, — подал голос от порога Косарев, — гляжу, не можешь оставить Братанова в покое. Дался он тебе, право слово.

— Я таких не люблю. Он все, дьявол, умеет делать. Такие на работе и себя не жалеют, а других до смерти готовы загнать.

— Ой, Анисья, мать ты моя родная, — захохотал Косарев, опять закашлялся, но быстро унял кашель и надсадным голосом продолжал: — Да ты как, голуба, узнала? Ты как в воду глядела. До смерти, язви его, до самой смерти загонит. Не иначе как до смерти…

— Я сама, Косарев, такая. Злая до работы. Мне еще двадцати пяти нет, а я лягу спать — не знаю как руки положить. Что это я сегодня, будто именинница? Наревусь опять завтра. Пошлют на силос.

Спать мужикам постелила на пол в избе — дала каждому по пуховой подушке, от которых пахло холодной горницей. Сама ушла в горницу, а дверь в избу оставила открытой, чтобы слышать, о чем еще будут говорить мужики.

— Ты, Квасоваров, ложись по ту сторону Братанова, — попросил Косарев. — Ну тебя к черту, понимаешь: опять ночью лапаться станешь, будто дома спишь. Разбудишь, а я с кашлем своим на сон потом не натакаюсь.

— Это бывает, — усмехнулся Квасоваров и, кряхтя, полез на новое место, а когда улегся, вздохнул: — Запрячься бы завтра, все б было определено.

— Дай-то бог, — тоже вздохнул Косарев. — Не будешь лапаться-то.

— Не до того…

«А кто же у них за старшего? — думала Анисья. — Косарев? Нет. Квасоваров? Нет. Цену себе знает, но не он. Братанов? Этот молод. А все молчком». Анисья начинала перебирать гостей по одному и никак не могла определить, который из них за старшего.

— Слышь, мужики, а кто у вас старший?

Но мужики не ответили: они уже спали.

«В работе на них поглядеть — зверье, поди. Друг дружку понужают — вот и все старшинство…» Анисья устроилась на подушке так, чтобы уснуть и проспать до утра, но сон не приходил, и ей все казалось, что она вернулась из хороших трезвых гостей и что в жизни ее произошли какие-то большие счастливые перемены.

ВОЗНЕСЕНИЕ

Хоть и не совсем, но Сано сознавал себя виноватым и, может, потому, придя за расчетом, слова худого никому не сказал. Уж на что счетовод, молоденькая девчушка, угнетенная своим широколобым и бледным, в прыщах, лицом, документы ему писала долго, и то не вывела его из терпения: он покорно разглядывал холщовые зачернильненные переплеты дел, набитых в пыльные расшатанные шкафы, да качал сгоревшим сапогом, кинув ногу на ногу. Под конец немного взволновался, стал стучать своими твердыми пальцами по кромке стола и, видя, что это не нравится девчушке-копухе, посильней запощелкивал ногтями по длинненькому ящику с какими-то замусоленными бумажками. Это мешало всей бухгалтерии, и, будь кто другой, а не Сано Конев, мигом одернули бы: куда пришел-то? Но Сана знали, с ним только свяжись, и сурово глядели не на него, а на девчушку, которая не может управиться с пустяковым делом. Наконец счетоводка подала Сану готовую бумагу и, чтобы совсем отмежеваться от сделанного, мигом начала кидать разномастные листочки, стиснутые в пучок ржавым скоросшивателем. Сано не любил никаких бумаг, не умел их разбирать, и выписанный ему кассовый ордер

смял в кулаке, а мешкотной счетоводке кинул на стол горсть семечек:

— Жуй витамины, тошноватая — глядеть не на кого.

— Дурак и не лечишься, — обиделась девчушка и вся сделалась лиловой, остронекрасивой.

А Сано добродушно прищурил глаз, подмигнул вроде и в больших хлябающих сапогах выбухал в коридор, шумно облокотился на заложенную доску у кассового оконца, пробитого в стене. Оконце было заперто, и Сано заглянул в щелку под ставенек: кассирша Марина сидела на своем месте и пудрила круглый, переходящий в зоб подбородок, одетый мягким свечением на фоне зарешеченного окошка. К вороху бумаг перед нею было прислонено зеркальце, в котором отражались густо насмоленные помадой губы.

— Фая, кончай марафет, — шепнул Сано в щель и засмеялся, затопал сапогами от озорного удовольствия. Потом застучал.

Марина и Сано были из одной подгородной деревни Кулики, и Сано знал, что в девках у Маньки была своя деревенская фамилия Файбушева — в Куликах через дом Файбушевы. Ребята почти всех девок в Куликах по фамилии дразнят Фаями. Манька люто ненавидела это прозвище и, когда ее высватали в город, с тихим восторгом избавилась от своей девичьей фамилии и даже настоящее имя переделала в Марину. И легче ей сделалось, будто большие грехи отмолила.

Марина убрала зеркальце, пудру и открыла ставенек, не отпускаясь от него. Притворилась, будто совсем и не расслышала своего деревенского прозвища.

— Расчет взял, что ли?

Сано знал свою силу дерзкого зубоскала и не торопился, как перед кассовым оконцем, промежьем большого и указательного пальцев вытер свои сухие губы, значительно почмокал ими, а сам глядел на бритую подмышку поднятой руки Марины и смутил женщину, чего и хотел.

— Чего вылупился-то?

Сано лизнул кончики своих пальцев и потянулся к руке Марины:

— Дай пощупать. А выгулялась ты, Фая. Гладкая.

— А ну уйди, колелый. Кому говорю! — Марина рассердилась и хотела захлопнуть ставенек, но Сано влез в оконце с локтями, не дал закрыть:

— Чо ты? Чо? Разве плохое сказал? Позови домой, с мужиком твоим за полбанкой покалякаем. Я не из Файбушевых, за копейку не удавлюсь, принесу свое.

Марина с волнительными пятнами на шее выхватила из рук Сана ордер и, бегло глянув, мстительно повеселела:

— Тебе и получать-то нечего. Да вот так и нечего. Положи-ка восемь рупчиков да еще тридцать копеек. За копейку он не удавится. Иметь ее надо.

— Чего иметь? Чего? Ты разуй глаза.

— Да вот же русским написано: восемь тридцать. Ордер-то приходный. Файбушевых вспомнил, колелый.

— Она что ж, змея, нацарапала-то? Во змея…

— Работничек — тоже мне, — отмякла вдруг Марина. — Не лезь в окошко-то. Узнаю вот сама, полководец Конев. — Марина ликовала, не показывая вида. Тут же поднялась, выправила спину и пошла в бухгалтерию: сзади вся в обложном жире, в перетяге под руками легли целые развалы. Платье на ней сидит в обтяжку и высоко вздернулось. Она на ходу осадила его круглыми ладошками, но все равно, молодая, сильная, на длинных ногах, так и лезла из него вон. «Ну, телка, — подумал Сано. — А кто была — дранощепина. Разнесло, мама моя…»

Она вернулась скоро и дружелюбно близко подошла к окошку — Сано вдохнул запах ее пудры и чистых волос, заметив при этом, что у нее даже виски полные, розовые. Губы в жирной краске.

— Ты же в охране получал обмундирование?

— Шинель. Фуражка — две моих головы мало. Шинель, зараза, на плечах вовсе не держится.

— Продал, что ли?

— А то глядел.

— Срок им не вышел. Ремень, гимнастерка, брюки…

— Ремень какой-то еще: обрывок брезентовых вожжей. А и другое все — на покойника только годно.

Поделиться с друзьями: