Штабная сука
Шрифт:
Но пехотинцы пробили прорубь. Я как ее заметил — сразу понял, что все, труба Мамонту. И, главное, смыкаюсь туда, сюда, а ноги дальше не несут. И ничего поделать с собой не могу. Так вдруг возненавидел козла этого, что просто смерть! За все. За то, что он такой чмырной. За Кота. За Хохла и Фому. За Тренчика с Алтаем. За Леху Стрельцова, свинаря нашего. За Силю. Даже за Наташку. И главное — за себя. Ах ты ж, думаю, сука, они все угробились или сели, хотя были в тыщу раз лучше тебя, а тебе что же, ублюдку, умотать на дембель и жить себе сладко, да? А за какие такие красивые глазки? Тебе, значит, жить, цвести и пахнуть, а мне еще год от косы уворачиваться? Ты ж, гад, хитрый. Себе на уме. Думаешь, прочмырился два года и все? Съехал с темы? Отмазался? ОТМАЗАЛСЯ?! Чем? Мытьем туалетов? От смерти — мытьем туалетов? От крови, от пули в лоб, от монтировки промеж глаз — мытьем туалетов? От лосевства? От того, чтобы не замарать,
Я даже не стал его бить. Времени не было. Просто схватил и толкнул в полынью. Течение у Никоя сильное
— Мамонта сразу же, вмиг, засосало под лед. Он и пикнуть не успел. Да и чего тут было пикать?..
Блин, до чего ж быстро такие дела делаются, труба! До сих пор к этому привыкнуть не могу. Вроде вот еще секунду назад кипишился, бурлил рядом со мной этот чужой космос, чего-то в нем щелкало, мигало, жило, а приложилась к нему сила махонькая, меньше той, что на очке при запоре прикладываешь, и все, исчез, испарился. Даже пузырей на воде не осталось. Так только, предсмертная борозда на снегу от его сапог прочертилась, и все. И огромный космос уместился в этой полосочке грязной на снегу, которой и с трех шагов не разглядеть. Но, знаете, оглянулся я по сторонам, и вроде ничего особенного. Пустота Лес. Берега. Снег. Но пустота эта такая… Наполненная какая-то. Кажется, протяни руку, и ощутишь под пальцами живое, бьющееся в венах, и кровь потечет горячим по коже… А присмотришься — попустит. Мамонт! МА-МО-ОНТ!!! Да вот хренушки, нету уже Мамонта, весь вышел…
И вот пока он где-то подо льдом плыл в сторону Байкала, я перебежал реку, пронесся сквозь сосновый бор и выскочил к нашим шестьдесят шестым, которые уже урчали движками на холостом ходу.
— Андрюха, Мамонта не видел? — спросил меня Оскал, помогая забраться в кузов.
— Не-а, — протянул я, усаживаясь на лавку и отворачиваясь. — А че, нету?
— Да хер его знает, козла, — в сердцах хлопнул по колену Оскал. — Завис где-то, придурок…
— Нет, брат, не видел.
— Вот и бери после этого на дело уродов, — проворчал Оскал, выглядывая из кузова и всматриваясь в темноту.
— Себе же дороже. Неровен час, в плен попал…
— Или, может, в бега подался?.. — предположил я.
— Может, и в бега… Блин, и ведь ждать-то его мы не можем — не дай бог, засранцы с той стороны нагрянут…
— Ну что, все на месте? — заглянул в кузов старший операции лейтенант Семирядченко.
— Да куда, на хер, — мотнул головой Оскал и витиевато матернулся. — Ублюдка Мамонта нету.
Семирадченко презрительно сплюнул
— Говорил же ротному, что нехер урода этого на дело брать!.. — он глянул на часы. — Ладно, зависать более невозможно. Погнали. Авось, Мамонта улан-удинцы словили, завтра отдадут.
Он исчез. Хлопнула дверца кабины, и шестьдесят шестой рванул с места. Я закурил, угостил как всегда бестабачного Оскала. Дело было сделано. Поищут Мамонта еще с недельку да и спишут как пропавшего без вести, в армии это быстро делается. Скатают, как водится у лосей, его постель, вычеркнут фамилию. Хоть это будет не по-чмырному…
Утром я сидел на ящике у входа в ротную палатку и курил. День выдался ясный и холодный, с ветром. На склонах голых сопок вокруг виднелись пятна снега. По бурой земле ползли в сторону Монголии тени облаков с Байкала. Они, эти тени, как бээрдээмки переползали через сопки, на тормозах съезжали в долины и медленно карабкались вверх по склонам. Их экипажи знали свое дело: ни у одной тени не заглох мотор, ни одна не сбавила скорости, не потеряла своего места в строю. Я залюбовался ими: ну и движки на них стоят — прутся по такой крутизне на пониженной передаче, а рева не слышно. Чудеса да и только! И вот они проедут сквозь наше расположение, как проехали они сквозь лагерь улан-удинцев, и поплывут дальше, в Гоби, и все наши игры-войнушки им до фени. У них свои маневры. Отстрелялись, отбомбились дождем они намного раньше, где-то над Читой, над Улан-Удэ, а теперь у них просто марш… Хорошо они там, у себя, живут. Наверняка, нет у них ни чмырей, ни лосей, ни командиров-козлов,
ни стукачей-политработников. И мясом гнилым их наверняка не кормят… Э, постой-ка, дождем бомбят ведь не они, не тени! Это облака бомбят дождем. А тени, тени просто ползут. Как пехота. Блин, это ж как запариться можно — ползком от Байкала до Гоби! Наверное, поговорка «Далеко, как до Китая по-пластунски» в теневой, пехоте появилась. Не иначе.Мало в армии есть вещей более клевых, чем эти спокойные, зависные полчаса после завтрака. Когда момон твой, приятно набитый жрачкой (главное — не думать, какое эта жрачка дерьмо), удобно развалился внутри, облокотившись мягкой, жирной спиной о ребра. Когда сигарета в руке мертво истекает дымом. Когда кто-то уронил на веки по кирпичу и не дал спичек, чтобы эти веки подпереть. Когда задница образует с ящиком одно целое, гораздо более неразрывное, чем со спиной. Когда…
Вокруг ползают в состоянии послезавтракового обалдения всяческие вояки в бледно-зеленых бушлатах. Они ничего не хотят, никуда не торопятся, им вообще ничего не нужно на этом свете. И если они и шевелят кое-как своими резиновыми поршнями, то даже не потому, что на их ушах плотными гроздьями виснет густой, липкий офицерский мат, а просто потому, что холодно сегодня, очень холодно. А было бы лето, так, кажется, попадали бы все мордами в песок и даже от пулеметных очередей не расползались бы по укрытиям. Да и пули по летнему делу не стали бы очертя башку вылетать из стволов после пинков грубиянов-капсюлей и нестись хер его знает куда до полного расплющивания о какую-нибудь чугунную духанскую задницу. Нет, они просто выпадали бы на землю и валялись бы до самого вечера, приобретая отличный окопный загар. А вечером они бы собирались вместе, пили бы холодное пиво и приставали к телкам…
Кстати, о загаре. Нигде, ни на каком сраном курорте невозможно так быстро заиметь такой качественный загар, как в армии на полигоне. По одной простой причине… Нет, по двум. Во-первых, потому что загар на полигоне летом такой же зависной, как и любой солдат, поэтому только и норовит подкосить ходилки и упасть-прилипнуть на кожу ближайшего вояки. А во-вторых, вместе с загаром на кожу падает как подкошенная и вся полигонная грязь. Поэтому через неделю любой негр по сравнению с нами кажется альбиносом. И когда впервые за неделю снимаешь сапоги и сверяешь ноги с руками, то понимаешь, что такие чистые ноги не то что на подушку класть — с них есть можно. И даже нужно, если вспомнить, насколько руки грязнее.
Так вот, сижу я на ящике перед палаткой и зависаю. Но, конечно, не один. Был бы я один, стал бы я так безбожно гнать? А ведь гоню. По-хозяйски, Потому что рядом со мной, с веками, стекшими под собственной тяжестью по щекам, сидит точно на таком же ящике бухен-вальдский крепыш Обдолбыш. Сидит и рассуждает о сексе. Мол, как слоны трахаются, бегемоты всякие — ему понятно, как крокодилы со змеями — он тоже, с грехом пополам, представить может. А вот как черепахи в панцирях своих…
Я его не слушаю. У меня и своих проблем хватает. И чего о черепахах беспокоиться? Они же не волнуются, как это мы, люди, ухитряемся трахаться — без панциря, чешуи и хвоста, со всеми своими шмотками, комплексами неполноценности и войнами.
Мы с Обдолбышем обнаглели — труба. Сидим в центре батальона и дуем драп. Драп попался «академический» — присели на «умняк» так, что впору диссертацию строчить.
Я с трудом разлепляю губы. Мой убитый драпом внутренний голос заплетающимся языком пытается убедить меня, что активничать сейчас не следует, но мое любопытство после упорной — вповалку — борьбы все же побеждает его.
— Послушай, брат, а куда ты шапку свою задевал? — спрашиваю я, глядя куда-то на сопки. (Если языком своим я еще владею, то глазами — уже нет.)
— Чего?! — с таким изумлением произносит Обдолбыш, как будто я спросил, давно ли у него была менструация.
— Ну шапку… шапку свою… — теряю я нить.
— А-а, шапку, — радуется чему-то Обдолбыш. — Я ж тебе объясняю, что это очень странно. У них же ведь дырок снизу в панцире нету, я специально в террариуме смотрел. Или, может, они их открывают, когда надо…
— Как люк в бээрдээмке…
— Да. Знаешь, открыл люк, а там, как в семьдесят двойке, пулемет противовертолетный…
— Что, у них скорострельно, да? Как у кроликов?.. Он некоторое время тупо смотрит на меня, потом истово кивает.
— Я ее сменял.
— Кого?
— Шапку.
— Какую шапку? — я хихикаю. — Ты че гонишь, военный?
— На драп сменял. А, кстати, классная была шапочка. Я ее специально на складе выбирал. Тянул на бачке, чтоб форма была…
Видя полное непонимание на моем лице, он широко улыбается и похлопывает себя рукой по стриженной макушке. До меня доходит.
— Шапку сменял?!
— Да. Махнул не глядя, как говорится.
— Ну ты придурок, в натуре! Тебе ж теперь ротный житья ва-аще не даст, сам что ли не знаешь?