Шейх и звездочет
Шрифт:
— А не переманят и ее? — поинтересовался Киям-абы.
— Не должны, я два гнезда из-под нее взял.
В сером осеннем небе летали две стаи белых голубей. Одна кружила недалеко от Шаиховой голубятни, другая — в стороне хлебозавода. Юлька нетерпеливо поглядывала то на Шаиха, то на голубку. Шаих чего-то медлил, всматриваясь в чужие стаи, и Юлька попросила:
— Можно мне попробовать?
— Держи.
По его кивку она выпустила почтаря, и птица, шумно захлопав крыльями, взяла прямой курс к себе домой. Она набрала высоту, пролетела близко-близко от чужой стаи, но не присоединилась к ней, и Шаих облегченно вздохнул, и в этом вздохе слышалось: «Не вернула Верного, но да хоть сама не поймалась!» И вдруг воскликнул: «О-о!» и показал пальцем совсем в другую от взоров Юли и Кияма-абы. От дальней стаи отделилась белая точка и пошла, снижаясь в направлении Шаиховой голубятни.
— Он, Верный! Побегу.
— И я с тобой, — сказала Юлька.
— И я тоже, Шаих, а-абаждите, — сказал Киям-абы, затараторив: — Какие дела, какие дела! Ах, Шаих, ах, Верный! Чародеи! А эта, беленькая... Волшебница! Ах, ах...
Но покинуть квартиру Пичугиных так быстро, как хотелось бы Шаиху, не удалось.
В коридоре путь лихой троице преградила сутулая фигура Семена Васильевича Пичугина в шерстяном спортивном костюме. Ни дать ни взять спортсмен, а не профессор.
— Куда, голубчики, мчитесь, сметая все на своем пути? Это и есть Шаих, о котором так много говорится в нашей семье и с которым я все еще не имею чести познакомиться и который является, как стало известно, соседом моего старинного друга Николая Сергеевича Новикова?
Пришлось остановиться, отвечать благопристойно на вопросы, пересиливая стучащееся в горле сердце.
Киям-абы попереминался с ноги на ногу и скрылся в своей комнате, откуда сразу донеслось постукивание металла о металл. Юлька, порхнув стрелками юбки плиссе, тоже исчезла. Профессор любезно предложил пройти в его кабинет. Шаих повиновался. В конце концов не на пожар бежал, если Верный вернулся, то вернулся, если нет, пять минут разговора с таинственной личностью, каким представлялся Шаиху Семен Васильевич, для Верного с подругой беды не принесут.
В просторном кабинете профессора с огромным письменным столом посередине, с ровными красивыми рядами книг на стеллажах под самый чистый от росписей и лепнины потолок, Шаих почувствовал себя неуютно. Из угла изучал гостя белками без зрачков какой-то мрачный мраморный философ. С лакированной ветки, торчащей над окном, жалил желтыми хищными глазами то ли беркут, то ли какая-то другая птица из семейства загнутоклювых. Хищник отражался в высоком, от пола до потолка, зеркале и поэтому казался неодиноким. «И ведь тоже, как и голубь, птица!» — подумал Шаих. В единственном свободном от книг проеме на стене висела линогравюра Пушкина. Пушкин скрестил на груди руки и тоже смотрел на Шаиха.
— Милости прошу. — Профессор указал жестом на стул с готической спинкой. — Не стесняйтесь, ага?
Шаих чувствовал себя стесненным. Он стеснялся этого небольшого роста, горбатого, но крепкого, как борец, человека с крупным утиным носом, цепкими голубыми глазами, сединой, покрывшей голову, точно глубокая белая панама, оставившей черными лишь виски да заушья, и с такой же молочной, как панама, — полный рот зубов — улыбкой. Профессор многажды попадался на глаза — то на улице, то в магазине, но с глазу на глаз Шаих с ним не оставался и не разговаривал. Не были, так сказать, официально знакомы. Хотя, бывало, Шаих наведывался к Пичугиным, сидел или у Юльки, или у Кияма-абы в то время, когда дома, у себя в кабинете, находился и Семен Васильевич. Но тот всечасно бывал занят и из-за двери кабинета не показывался. Что там, за этой высокой белой дверью? То же, что и у Николая Сергеевича Новикова — своя необъятная вселенная? Они знали друг друга, Николай Сергеевич и Семен Васильевич, хорошо знали. Это проскальзывало в рассказах Николая Сергеевича, однако он всегда чего-то не договаривал, нередко обрывал себя на полуслове — «у-ту-ту», задумывался и менял разговор.
И вот таинственная дверь распахнулась.
Оказалось, книг у профессора не меньше, если, пожалуй, не больше, чем у Николая Сергеевича. Это ревностно задело самолюбие друга одинокого ученого-астронома, будто сравнение шло с его, Шаиховой, библиотекой.
Шаих оглядывал кабинет и сравнивал. Порядочек у профессора был идеальный: книжечка к книжечке, на полках ни пылинки, на столе шик-блеск письменных приборов и стекла, в углу кабинета под бюстом философа на специальных подставках две пары разновеликих гантелей. Впрочем, у Николая Сергеевича порядок дома был не менее идеальный, просто своеобразно организованный, просто, может быть, менее ласкающий глаз. Шаих пытался придать сравнению сторонний взгляд: много общего в комнатах-кабинетах Семена Васильевича и Николая Сергеевича и прежде всего — книги, книги, книги. Но все равно это были разные планеты. И здесь, на профессорской, казалось, попрохладнее.
Выждав,
когда юный гость утолит первое любопытство, которое неизменно возникало у посетителей этого оазиса человеческого интеллекта, Семен Васильевич скользнул несколькими обыкновенными для первой встречи вопросами: сколько молодому человеку лет? Давно ли он живет на Алмалы? и тому подобное.Шаих отвечал и видел, что ответы большого интереса не вызывают.
Но вот профессор как бы ненароком осведомился о Николае Сергеевиче, и его голубые сухие глазки вспыхнули. Однако не в новостях о старом друге нуждался профессор, а в чем-то ином. В чем? Ведь почти на все свои вопросы о Николае Сергеевиче он сам же и отвечал.
— Так и живет один? Судьба... И по-своему счастлив. Попробуйте-ка навязать ему не тот образ жизни, повернуть туда, куда он не желает — где сядешь, там и слезешь. Лишь на вид покладистый: уту-ту да уту-ту... — Профессор опустился в кожаное кресло, поставил тяжелые с красным отливом кулаки на стекло письменного стола и словно бы стал выше ростом, — Как он справляется с одиночеством? Одно дело в молодые, здоровые годы, а теперь? Человеку же достаточно насморка, чтобы он почувствовал всю степень зависимости от других людей. А к старости беспомощность с каждым господним днем возрастает в геометрической прогрессии. Ты, голубчик, часто к нему заходишь? Знаю — часто. Ну и как он, как у него здоровьице? Он же, я помню, очень часто болел в молодости. Однажды целый год в постели провалялся. Слаб, слаб Николенька у нас был, ага... И в армию не взяли. Тощий, как жердь, ходил, вот-вот ветром поломает. А после вдруг окреп, даже плечами округлился. В середине пятидесятых это, нет, во второй половине, когда дела его научные особенно пошли. В одном солидном астрономическом издании в Москве сразу три его статьи дали. Академическое издание!.. Поддержали его тогда, ага... Ему тогда вдруг все стали мирволить, хотя и не имел он ни научных степеней, ни должностей, ни званий... Вот Николенька наш тогда и, как в народе говорят, раздобрел. Я же, голубчик, из народа. Отец мой машинистом паровоза работал. Ты катался когда-нибудь на паровозе? Нет? Э-э, удовольствие величайшее! Особенно зимой. Откроешь топочку, швыркнешь уголька, огонь жар-птицей замечется. Горячо! А выставишься на мороз, обдаст встречным, сам того не желая, отвернешься, в хвост состава глянешь, а там лишь снежная пыль из-под колес. Ту-ту-ту! — хватанешь за тягу. Машинист ведь и музыкантом должен быть, слух отменный иметь. Мой отец на баяне играл. А иначе каюк машинисту, прослушаешь червоточинку, развалится поезд. Наука! Машинистами рождаются. Рождаются, как интеллигентами в третьем колене. С каким очарованием вслушивался я в детстве в музыку слов: вестингауз, контрпар, компаунд... — Семен Васильевич примолк, почесал ногтем мизинца бровь (на мизинцах у него были оставлены длинные, аккуратно заостренные ногти, которые ни секунды не оставались в покое — то постукивали по подлокотнику кресла, то врезались в щели и углубления резного письменного стола, то, как теперь, рассекали густую бровь).
— Татьяна Георгиевна, голубчик, к нему не заходила?
— Не помню такой, — ответил Шаих.
— Родимцева... Татьяна Георгиевна...
— Не помню — значит, при мне не заходила.
— Время-времечко... — вздохнул Семен Васильевич, — катится, не остановится. Совсем недавно был он мне Николенька, а я для него — Сема. И была у нас Таня, Танечка Родимцева... А уж все. Нет Николеньки, нет Танечки, есть Николай Сергеевич, Татьяна Георгиевна, но это уже другие, другие... Недавно встретил ее у «Пассажа». И не узнать — старуха.
— Это вы про нее — не заходила ли?
— Про нее... А каковым я-я-я в ее глазах предстал, коли вовсе не признала? — Под грузом воспоминаний профессор вновь примолк. — Стало быть, не появляется у него... — произнес без выражения на лице.
— И вы ведь тоже, Семен Васильевич, не заглядываете, — сказал Шаих, — хотя и живете на одной улице. Я понимаю, в жизни всякое бывает... Но Николай Сергеевич о вас всегда с большим уважением откликается. Он дорожит вами.
— А о Татьяне Георгиевне решительно не заговаривал?
— Решительно.
— Так, говоришь: Николай Сергеевич дорожит миой?
— Да... Но что-то он, когда о вас заходит речь, не досказывает. Мне так кажется.
— Позволь заметить, ты не по летам, Шаих, взросл и проницателен. — Семен Васильевич впервые назвал Шаиха Шаихом, а не голубчиком. — Недаром, стало быть, в чести ты у всей моей семьи. И Николай Сергеевичу ты, скажи на милость, лучший друг. А ведь он во взаимоотношениях с людьми труден, пойти с ним на взаимное сближение — все равно, что войти в контакт с марсианином — сенсация!