Семейная хроника
Шрифт:
Тридцатого сентября 1908 года Москва впервые смотрела в постановке Станиславского «Синюю птицу» Метерлинка – зрелище поистине великолепное. Критика считала скучноватой постановку ибсеновского «Росмерсгольма» (все действие состояло в долгих разговорах на одном и том же диване) и ругала исполнение Самозванца Москвиным в «Борисе Годунове». Этим исчерпывались неудачи: все остальное было так хорошо, что дядя Коля не переступал порога Художественного театра, чтобы не быть принужденным признать его превосходство и этим изменить традициям Малого театра.
В своей ортодоксальности Николай Борисович был «plus royaliste que le roi» [30] . Руководители Малого театра – Ленский, а потом Южин – восприняли многое из новаторств Художественного
30
«Больший роялист, чем король» (франц.).
Вскоре после этой постановки Бравич умер, а Гзовская перешла в Художественный театр, где играла и Офелию в крегеровской постановке «Гамлета», и хозяйку гостиницы Гольдони, и Катерину Ивановну в «Братьях Карамазовых»; все три роли – прекрасно. Об уходе из Малого театра этой артистки Николай Борисович не сожалел, так как без всяких на то оснований считал ее конкуренткой своей любимицы Елизаветы Ивановны Найденовой и подозревал в интригах, особенно после того, как Гзовская вышла замуж за Владимира Александровича Нелидова, чиновника особых поручений при директоре Императорских театров Теляковском. Нелидов был сыном бывшего посла в Париже и типичным петербургским чиновником, что для Николая Борисовича являлось одиозным фактом.
Вполне возможно, что Гзовскую отличали честолюбие и даже хитрость, но считать ее соперницей Найденовой было смешно. Удельный вес этих актрис был слишком разный. Найденова могла быть хороша в пьесах Островского, но ни общей культурой, ни техникой Гзовской она не обладала и оставалась рядом с ней безнадежно провинциальной.
Кометой из другого мира промелькнула в Малом театре Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова (дочь известного провинциального актера Рощина-Инсарова и сестра Веры Пашенной). Проиграв один сезон, она перешла в качестве примадонны к Незлобину. Вот ее уж никак нельзя было назвать «провинциальной». По технике и по внешности она являлась актрисой французского типа. Небольшого роста, худая до пределов возможного и как бы «невесомая», она обладала необычайно сильным, порой даже истерическим темпераментом, прекрасным голосом и большой выразительностью лица и жеста.
Все упомянутые мною актеры (за исключением Гзовской) и многие другие (среди них и самые знаменитые) бывали на Пречистенском бульваре – некоторые часто и запросто, а другие раз в год, 5 декабря, когда праздновался канун именин Николая Борисовича и за ужином пела Татьяна Константиновна Толстая с «капеллой», состоявшей из представителей семейства Шереметевых и Обуховых. Главным гитаристом капеллы был Павел Сергеевич Архипов, тихий человек с грустными глазами, молчаливо влюбленный в Надю Обухову.
Празднование именин назначалось не 6 декабря, в Николин день, а накануне, потому что в этот вечер, по случаю торжественной Всенощной, спектаклей в Императорских театрах не полагалось и все актеры оказывались свободны. Съезжаться начинали в 11 часов вечера, когда в зале уже стояли столы с холодным ужином. Расходились гости не раньше рассвета. Попасть на этот вечер было нелегко, так как Николай Борисович сам составлял списки приглашенных. Им охотно допускались все деятели театра и посетители Давыдовских четвергов. Мне обычно удавалось протащить
несколько человек своих сверстников, но маминых «светских» знакомых дядя Коля подвергал строгому отбору, что иногда порождало обиды.С половины ужина начинали раздаваться звуки гитарных аккордов, Татьяна Константиновна отставляла в сторону рюмку с «кроновской» (ссылку давать или бог с ним?) мадерой (единственное вино, которое она пила), сама брала в руки гитару и запевала «Снова слышу голос твой, слышу и бледнею». По правую руку от нее обычно садился Александр Трофимович Обухов и с большой музыкальностью вторил ей своим высоким, несколько сдавленным тенором.
Татьяна Константиновна пела много и не заставляла себя просить. Лишь изредка она просила дать ей передышку, и тогда выступали «канарейки» – так звал Александр Трофимович своих племянниц Надю и Аню. Они пели дуэтом неаполитанские песни и романсы сочинения их дядюшки, из которых наибольшим успехом пользовалась «Калитка». Надя Обухова в ту пору училась в Консерватории по классу профессора Мазетти. Доказывать, что у нее был чудесный меццо-сопрано, – это ломиться в открытые двери. Теперь об этом знает вся страна и – благодаря радио – весь мир. Я же, когда слышу ее пение (тоже, к сожалению, лишь по радио), «слышу и бледнею» от наплыва воспоминаний.
Пока пела Татьяна Константиновна, я наблюдала, как все присутствующие поддавались постепенно очарованию ее исполнения и как это выражалось на их лицах. Лопатин одобрительно качал головой, поглаживал бороду, Ключевский в восторге закрывал глаза, а Иван Михайлович Москвин, подперев по-бабьи свою широкую щеку, повторял: «Да! Вот это настоящее!» В конце ужина, когда бывали пропеты величания имениннику, хозяйке дома и знатным гостям вроде Ермоловой, все просили сплясать Алексея Викторовича Ладыженского: помню его узкое, смуглое, породистое лицо охотника и лошадника, он ходил всегда в поддевке и с серебряной серьгой в ухе. Ладыженский был близким другом Татьяны Константиновны, друзья звали его «заяц», и ни один цыган не мог соперничать с ним в цыганской пляске. Благодаря исключительному чувству ритма и четкости движений он на пространстве в два-три метра добивался огромного эффекта, и его выступление всегда вызывало овацию.
Вспоминая вечера на Пречистенском бульваре и сравнивая их с «пиршествами» последующих времен, я удивлялась, насколько чинно и благопристойно люди тогда умели веселиться. Публика была самая разнообразная, вино текло рекой (особенно шереметевский «Карданах»), и все же самым шокирующим инцидентом, о котором с ужасом вспоминали долгое время, оказалось то, что суфлер Зайцев, в ответ на просьбу актера Васенина передать ему сыр, отрезал кусок сыра, положил себе на ладонь, подбросил в воздухе и только потом передал приятелю. Теперь мне кажется, что это преступление против хорошего тона было совсем безобидным.
Помню, как однажды часов в 6 утра Татьяна Константиновна решила наконец ехать домой, а Борис Борисович Шереметев, находя, что расходиться еще рано, встал во весь свой саженый рост, сделал повелительный жест рукой и тоном, не допускающим возражений, произнес: «Tulon! chantez!» Тюля со смехом подчинилась и пела еще час.
Из всех гостей, бывавших на Пречистенском бульваре в канун Николина дня, меня особенно радовал своим появлением дядя Никс Чебышёв. Он мне был мил, как университетский товарищ отца и как человек, с которым у меня были связаны детские воспоминания (неодолимую тягу к прошлому я ощущала с ранних лет).
С тех пор, как я в последний раз видела дядю Никса на похоронах дедушки Сиверса в 1902 году, прошло много лет. После службы в Смоленске он в 1908 году был назначен товарищем прокурора в Москву и пришел повидать меня. Я сидела на ступеньках террасы и усердно готовилась к экзамену по истории. Дядя Никс был поражен, когда «маленькая Танюша» (которая успела вырасти) с места в карьер сообщила ему, что жирондисты были за местное самоуправление, а монтаньяры – за централизованное. Этими умными словами я завоевала его дружбу. Мою дружбу и восхищение он завоевал, когда на следующий день, проходя со мной по Борисоглебскому переулку, указал на дом, в котором поселился со своим приятелем Иваном Леонтьевичем Томашевским, и сказал: «А вот здесь находится хижина дяди Тома-Шевского!»