Сегун. Книга 2
Шрифт:
Все было готово. Первым условием совершенства тя-но-ю признавалась чистота, вторым – полная безыскусность. Последним, и самым главным, – то, насколько она подходила гостю или гостям.
Он услышал ее шаги по плитам, потом плеск воды – она окунала, следуя ритуалу, руки в сосуд со свежей речной водой и встряхивала их, чтобы просушить. Три осторожных шага на веранду. Еще два шага к занавешенной двери. Даже она должна была наклониться, чтобы пройти через эту дверь, которую сделали низкой умышленно, чтобы смирить каждого. В тя-но-ю все равны, гость и хозяин, самый могущественный даймё
Сначала она оглядела составленную мужем композицию. Он выбрал цветок дикой белой розы и, укрепив его между красных камней, капнул одну капельку воды на зеленый лист. «Приходит осень, – хотел сказать он тем самым. – Не оплакивай время осени, время листопада и умирания, когда земля начинает засыпать. Наслаждайся временем нового начала, познай прекрасную прохладу осеннего воздуха в этот еще летний вечер… Скоро слеза исчезнет, исчезнет роза – останутся только камни. Скоро исчезнем ты и я – только камни останутся».
Он смотрел на нее, забывшись, растворясь в том близком к трансу состоянии, которое иногда удается пережить устроителю чайной церемонии, обретшему полную гармонию со своим окружением. Она почтительно поклонилась цветку, подошла и села напротив него. На ней было темно-коричневое кимоно, прошитое нитками обожженного золота и оттенявшее белизну лица и шеи, темно-зеленый оттенок оби гармонировал с цветом нижнего кимоно, волосы она подняла вверх и ничем не украсила.
– Добро пожаловать! – поклонился он, начиная ритуал.
– Вы оказали мне честь, – ответила она, как предписывала ее роль.
Он подал ей легкий ужин на безупречном лаковом подносе. Все было безукоризненно: положение палочек для еды, прихотливый узор, образуемый ломтиками рыбы на рисе, и несколько завершающих картину, разбросанных в совершенном беспорядке диких цветков, которые он сорвал на берегу реки. Когда с едой было покончено, он поднял поднос – каждое его движение имело определенный смысл, который шел из глубины веков, – и отнес его через низкую дверь в кухню.
Оставшись наконец одна, Марико придирчиво оглядела огонь, угли под треножником возвышались тлеющей горкой в море застывшего белого песка. Слух различал шипение и треск огня, сливавшиеся с попыхиванием закипающего чайника, шорохом полотенца, вытирающего фарфор, и плеском воды, которые долетали из кухни. Некоторое время ее глаза блуждали по ряду изогнутых стропил, бамбуку и соломе, устилающих крышу домика. Свет нескольких ламп, которые он расставил в кажущемся беспорядке, делал маленькое большим, обыкновенное – редким, изысканным. Все вместе создавало удивительно гармоничное целое. Рассмотрев все и приняв всей душой, Марико вышла в сад, к маленькой каменной чаше, которую природа веками выдалбливала в скалах, еще раз сполоснула руки и рот прохладной свежей водой, вытерлась свежим полотенцем.
Когда она снова устроилась на своем месте, Бунтаро спросил:
– Не выпьете ли чаю?
– Это будет для меня большой честью. Но, пожалуйста, не надо так беспокоиться из-за меня.
– Вы окажете мне большую честь. Вы моя гостья.
Так он угощал ее чаем. Но вот все подходило к концу.
В молчании Марико минуту
сидела не двигаясь, безмятежная, не желающая сознавать, что все кончилось, или нарушить мир, окружавший ее. Его глаза выдавали растущее напряжение. Тя-но-ю завершалась. Пора было возвращаться к жизни.– Вы совершили эту церемонию мастерски, – прошептала она. Печаль захватила ее целиком. Из глаз ее выскользнула слеза и в падении своем вырвала сердце из груди.
– Нет-нет. Пожалуйста, извините меня… Это вы так совершенны… А с моей стороны все было так ординарно, – пробормотал он, вздрогнув от неожиданной похвалы.
– Это лучшее из всего, что я когда-либо видела, – призналась она, тронутая его полнейшей откровенностью.
– Нет, пожалуйста, извините меня, если что-то и было прекрасно, то из-за вас, Марико-сан. Это было просто хорошо – вы сделали бы все гораздо лучше.
– Церемония была безупречна. Вся. Как печально, что другие, более достойные, чем я, не могли видеть этого тоже! – Ее глаза блестели в мерцающем свете ламп.
– Вы видели это. Вот и все. Это предназначалось только вам. Другие бы не поняли.
Она чувствовала, как слезы жгут ей щеки. Обычно Марико стыдилась их, но сейчас они ее не беспокоили.
– Спасибо, как я могу отблагодарить вас?
Он поднял веточку дикого тимьяна, наклонился и осторожно, дрожащими пальцами подхватил на лист ее слезу. Бунтаро молча смотрел на нее, веточка казалась совсем маленькой в его огромной руке.
– Моя работа – любая работа – несравнима с этой красотой. Спасибо.
Он смотрел на слезу посреди листа. Кусок угля скатился с горки, он машинально поднял щипцы и вернул его на место. С вершины взлетели в воздух светящиеся искорки, горка превратилась в извергающийся вулкан.
Оба погрузились в сладкую печаль, объединенные простотой, которая заключалась в одной слезе, одинаково довольные покоем, захваченные смирением, знающие, что данное было возвращено чистым.
Потом он сказал:
– Если бы наш долг не запрещал это, я просил бы вас соединиться со мной в смерти. Прямо сейчас.
– Я бы пошла с вами. С радостью, – откликнулась она сразу же. – Давайте умрем.
– Мы не можем. Из-за нашего долга перед господином Торанагой.
Она вынула стилет из-под оби и положила на татами.
– Пожалуйста, позвольте мне приготовиться.
– Нет. Это будет нарушением нашего долга.
– Что будет, то и будет. Вы и я не можем перетянуть чашу весов…
– Да. Но мы не должны уходить раньше нашего повелителя. Ни вы, ни я. Некоторое время он еще будет нуждаться в каждом преданном вассале. Пожалуйста, простите меня, но я должен запретить вам это.
– Я была бы рада уйти сегодня вечером. Я готова. Более того, я желаю уйти в «великую пустоту». Моя душа наполнена радостью. – Она нерешительно улыбнулась. – Пожалуйста, извините меня за такое себялюбие. Вы совершенно правы, когда говорите о нашем долге.
Острое как бритва лезвие блестело в свете ламп. Они смотрели на него, глубоко задумавшись. Потом он резко нарушил обаяние минуты:
– Почему вы едете в Осаку, Марико-сан?
– Там есть дела, которые уладить могу одна лишь я.