ЖАНРЫ

С утра до вечера. В чистом поле
Шрифт:

Я сижу, обложившись линейками, резинками, карандашами, листами ватмана и пялюсь на свою работу, которую скоро кончу. Это проект нового кинотеатра. Кто-то произносит мое имя, и я прихожу в себя.

Меня зовут к телефону. Я встаю, выпрямляя затекшую спину, иду к телефону, беру со стола трубку и с удивлением слышу голос друга. Голос этот сильно изменился, его почти не узнать. И пока друг говорит, я не перестаю удивляться, как изменился его голос за те несколько месяцев, что он лежит в туберкулезной лечебнице. Он просит меня немедленно приехать. Несколько дней спустя его кладут на операцию, и он хочет поговорить со мной о чем-то важном. Да, да, очень важное дело. Смогу ли я приехать? Разумеется. Пусть он не сомневается. Как с самочувствием? Плохо? (Я пытаюсь его подбодрить, но видно, недостаточно убедительно, потому что он скептически смеется, и смех такой неприятный, чужой, не его.) Ладно. Договорились.

Непременно приеду. Телефонистка требует закругляться. Что ж, до свидания!

Он хочет что-то добавить, но тут его голос исчезает. Добрая сотня километров снова разделяет нас. В трубке раздается писк. Я вешаю ее и возвращаюсь к чертежной доске, заваленной листами бумаги, резинками, линейками, карандашами. Усевшись и опершись руками на доску, я снова вижу впереди склоненные спины, двигающиеся руки, развешанные на стенах проекты, слышу шорох бумаг и приглушенную музыку, что идет из дряхлого приемника на окне. Бывает, радио замолкает. Тогда кто-нибудь из нас бьет по нему кулаком — и снова раздаются джазовые синкопы, прилетевшие из Лондона или Парижа. Или голос московского диктора, читающего очередное постановление.

Справа на доске лежит клочок бумаги, испещренный фантастическими рисунками. Моя рука без устали движется, выводя линии, кривые, спирали, когда я напряженно думаю или когда не ладится работа. Теперь рука снова начинает плести какую-то бессмыслицу линий, нечто вроде спутанной рыбацкой сети.

Пообещать-то пообещал, а ведь денег на дорогу нет: сшил себе новые брюки и отпраздновал день рождения. Позавчера после работы мы пошли в кафе. Я заказал еду и коньяк — день рождения все-таки! Мы сидели, говорили, ели, пили. Как следует надрались. Но настоящего веселья не было. Весь вечер меня мучало неприятное чувство. Я думал, что я здесь лишний, что они обо мне забыли, хотя и отмечают мой день рождения, что один лишь коньяк временно связывает нас, а когда он иссякнет — нам не о чем будет говорить, и мои сослуживцы начнут зевать или рассказывать пошлые анекдоты, которые я ненавижу. Точь-в-точь так все и случилось. После оплаты счета в кармане остались жалкие гроши. Мы вышли на улицу. Свирепствовала стужа. Скрипели троллейбусы и автобусы с обледенелыми окнами, повизгивал под ногами мерзлый снег, а ветер продувал насквозь. Но нам, разомлевшим после кафе, стужа была нипочем.

Как же я теперь поеду, у меня же нет денег! Мой коллега, хозяин соседней доски, выходит в коридор покурить, нащупывая в кармане спичечный коробок. Он сдержанный и весь какой-то удлиненный, словно только что сошел с картины Эль Греко.

Человек с картины Эль Греко исчезает за дверью. Я выхожу за ним. В коридоре, где нас только двое, куда легче попросить в долг. Это не ново; подобная сцена повторяется довольно часто. Но каждый раз, когда приходится просить денег, я едва справляюсь со смущением и дурацким стыдом. Коллега понимает меня без слов, хоть я не успел даже рта разинуть. Покопавшись в карманах жилета, он вынимает сложенную вчетверо бумажку и спрашивает:

— Сколько тебе?

— Тридцать. (Я говорю первую цифру, которая приходит в голову.)

— Бери пятьдесят, — говорит он, разворачивая бумажку, — пригодятся.

Разумеется, пригодятся! Еще не было случая, чтобы не пригодились. Должник я аккуратный: через месяц-другой возвращаю деньги в наш ходячий банк. А другие забывают. И таким образом наносят вред его финансовой устойчивости. Однако он до сих пор счастливо избежал банкротства. Слава богу. Что бы я без него делал? Мне же надо ехать к больному другу, которому предстоит тяжелая операция. Я куплю апельсины. Наверное, он давно их не пробовал. Апельсины — отличный подарок для больного, особенно зимой. Возьму два-три килограмма, сколько влезет в портфель.

Мы курим, а по коридору носятся сотрудники, хлопают двери, пахнет табаком, гремят шаги по лестнице, кто-то кого-то ищет, кто-то орет в телефон — и так каждый день, до вечера, когда дом пустеет и появляется уборщица с метлой и ведром. Если я задерживаюсь после рабочих часов, то вижу, как она собирает бумажки, вытряхивает окурки из пепельниц, и ей помогают два чумазых, бледных мальчугана, которые заглядываются на развешанные по стенам проекты. Один говорит: «Здесь будет больница». Другой не соглашается: «Не больница, а автобусная станция». Иногда я делюсь с ними леденцами, и дети меня уважают. Я бы хотел оказаться на их месте. Меня бы не мучала бессонница. И я был бы рад приторному леденцу, как двадцать пять лет назад.

Я тушу сигарету и возвращаюсь в рабочую комнату, где стоят рядами чертежные доски. На дворе вихрится снег. В сером пространстве кружатся и кружатся пухлые снежные хлопья, они падают и падают на крыши и улицы. Несколько дней назад шпарил мороз, потом поднялась метель, а когда она затихла, пошел снег — и вот все идет и

идет. Не видно конца снегу. Уже завалены мостовые и тротуары. Снег падает с жестоким упорством. Что же будет, если он не перестанет? Мне в голову приходит странная мысль: может статься, он никогда не перестанет, снега навалит до дымоходов, и весь город будет погребен под ним. Был же когда-то потоп! Двигаются же ледники! Почему же не быть снеговой катастрофе? Мы ведь ничего не умеем предвидеть. Мы только констатируем то, что с нами приключается. А, к черту, дурацкая мысль! А все-таки в этом снеге, который валит и валит, на самом деле есть что-то угрожающее, как в предчувствии близкой беды. И мерцание за окном, и серые тени — невеселы, нежеланны, нет в них беззаботности.

Не помешает ли снег моей поездке? Ну, как он может помешать? Куплю билет на автобус и поеду. Только бы не забыть про апельсины! А может, и бутылку хорошего вина? Нет, вина он выпить не сможет, как бы ни хотел. С чего это он разболелся? Ведь был здоров, работал, как вол. И вдруг… Может, потому и заболел, что слишком много работал. Хотел поскорей построить себе квартиру, чтобы не слышать понуканий хозяйки: «Когда вы наконец съедете? Давно вам говорю…» Видно, перенапрягся. Человек — живой двигатель внутреннего сгорания. Когда перегрузка больше, чем позволяет мощность, он портится и выходит из строя. Ремонтируй потом себя! Но человеку врачи еще не могут приделать пластмассовое сердце и легкие, как механик вставляет в мотор сверкающую металлическую часть. Операция! Черт подери, неужели все так серьезно? Нет, он бы не позвонил из-за пустяков. Он славился терпением и ни разу зря никого не потревожил.

Часы уже показывают шестой час. Рабочий день закончен. Мои сотрудники один за другим встают, надевают пальто и исчезают за дверью. Просторная комната быстро пустеет. Только несколько человек еще сидят, склонившись над листами ватмана, и не торопятся домой. Мне надо идти: в шесть у меня свидание. Пока куплю билет в кино, пока пообедаю, пробьет и шесть. Для начала — пообедать. В обеденный перерыв я не мог даже думать о еде, а теперь меня гложет голод. Неподалеку, на соседней улице, есть кафе, где можно сравнительно быстро поесть. Кафе без официантов. У стойки кассирша выбивает чек, и ты получаешь чашку горячего бульона, сосиски и кофе с булочкой. Сам тащишь еду на стол и насыщаешься, не портя себе нервы.

На улице — серые сумерки. В воздухе мелькают, кружатся сотни, тысячи, миллионы снежинок. Океан снега, в котором ныряют люди, автомобили и троллейбусы. Дворники трудятся вовсю, сгребая снег в кучи большими фанерными лопатами; эти лопаты, отскребая тротуар, наполняют воздух диковинными звуками: джар, джар, джар… Я слышу их постоянно, иногда даже ночью, проснувшись. Джар! Джар! Джар! Дворники работают вовсю, но их единоборство со снегом выглядит безнадежным: снег валит с серого неба, словно там разверзлась страшная дыра. По дороге к кафе я все время слышу джарканье фанерных лопат, и оно раздражает меня. Сам не знаю, почему оно меня так злит. Шагов не слышно. Люди бредут как по вате. И все люди белы, и женщины куда таинственней и прекрасней, чем в любой другой день.

Снег тает на моем лице, бровях и губах. У снега нет вкуса: он словно фальшивый поцелуй. Войдя в кафе, я долго стряхиваю снег с плеч, рукавов и шапки. Потом иду к стойке с кофеваркой и встаю в очередь. Кассовый аппарат ревет, выплевывая чеки; очередь медленно движется, и я слышу: «Две порции сосисок, черное кофе, яичницу…» Девушка с крашеными волосами, которая стоит передо мной, говорит: «Кофе с молоком и пирожное». Она сама как пирожное — мягкая и благоухающая. И я бесстыдно думаю: интересно бы увидеть ее голой, и не только увидеть. Подумать можно о многом. «Что вам? Что вам?» — спрашивает меня кассирша. Очнувшись, я перечисляю блюда, а она смотрит на меня с удивлением. Снова взревывает кассовый аппарат. Я получаю бульон, сосиски, кофе, булочку и несу все это на пустой столик. Горячий бульон меня согревает. Я пью его большими глотками, не спуская взгляда с девушки, которая ест пирожное за соседним столиком. Она замечает мой взгляд, и ее лицо становится загадочным. Трудно понять, что оно выражает: одобрение, любопытство или насмешку. Мне кажется, что она думает обо мне и знает, что я, думаю о ней. Это ей скорей приятно, а может быть — даже очень, но она не хочет в этом признаться. Доев пирожное и допив кофе, девушка вытирает салфеткой губы, потом открывает сумку, вынимает красный карандаш, подмазывается перед зеркальцем и выходит из кафе, каждым своим движением осуждая дурацкую мою нерешительность, скованность и тот страшный аппетит, с которым я пожираю сосиски, макая их в горчицу. Она, наверное, думает: «Вот снежный человек! Только в пальто и галстуке. Спустился с Гималаев и пришел в кафе. Никто не замечает, а это, правда, снежный человек. Он сплошь порос густой шерстью. И дьявольски силен…»

Поделиться с друзьями: