Русская критика
Шрифт:
Не принимая стремительно нищающего и опошляющего мира («этого великолепного борделя» — как называлась одна французская пьеса), Василий Караманов совершил внутри себя отдельно взятую революцию сознания — революцию, достойную сожаления. В мучительной борьбе с человеческой природой (в том числе и собственной), он исчерпал себя — а потому завершение романа сценой суда вполне закономерно. Герою опасно и невозможно вернуться в реальный мир — между ними пропасть.
Роман Александра Потемкина, пожалуй, воспринимается не злой, но насмешкой по отношению к современникам. Он, конечно же, расшатывает интеллектуальный комфорт нынешнего читателя, желающего в литературе отдыхать. В нем читается скрытый мятеж против пищеварительного и равнодушного искусства.
Александр Потемкин написал роман о мире, в котором человечество выброшено, изгнано
2006 г.
Современная литература:
от «перестройки» к смуте, от «человека без границ» к «человеку с границами»
Постмодернистский вызов традиции
В конце 80-х-90-е годы XX века в отечественной литературе был остро поставлен вопрос о «кризисе традиционных ценностей», где под «традиционными» понимались как ближайшая советская, так и классическая русская традиция в целом. Ломка советской империи, тотальный пересмотр ценностных идеологических координат выразились, прежде всего, в «деконструкции социалистического реализма» в литературе. «Поминки по советской литературе» В. Ерофеева стали программным манифестом «новых писателей» и их новой либеральной идеологии.
Первым постмодернистским вызовом традиции можно считать «отказ от идеологии» — главнейший в «системе отказов». Нам представляется, что сам процесс «отказа от идеологии» (прежде всего ближайшей, советской) проходил в двух направлениях. С одной стороны, это были постмодернистские, быстро сменяющие друг друга течения. С другой стороны — в этот процесс были втянуты и писатели реалистического направления. О первых речь пойдет ниже, пока же обратимся к произведениям тех писателей, которых никак не отнесешь к «новым» в литературе.
В начале 90-х годов дружный хор критиков, вслед за политиками, приветствовал распад Литературной Державы и «парад эстетических суверенитетов» (С.Чупринин, Н.Иванова), ничуть не смущаясь некоторым противоречием между приветствуемой деидеологизацией литературы и увязанием критики в новой демократической фразеологии и идеологии с ее пафосом безграничных свобод. Высвобождая литературу из объятий идеологии, критики, прежде всего, выявили собственное, весьма стандартно-марксистское понимание идеологии как «господствующей», которая вырабатывается в партийных кабинетах и внедряется в сознание писателей и читателей. Как «основоположники», так и нынешние критики словно не допускают иного понимания идеологии — как мира идей, понятий и учений. Между тем, с 80-90-х годов XX века можно наблюдать актуализацию и в культуре самых различных идеологий: монархической, консервативно-почвеннической, социалистической (иными совмещаемой с христианскими ценностями), анархической, лево-радикальной. Именно в этот период мы видим попытки заново поставить «вечные вопросы». Вопросы о человеке и его сущности, о его самоидентификации в рамках идеологической и культурной традиции, о личностном и коллективном началах по отношению к человеку. Вместе с тем, безусловно, в культуре и литературе начинают преобладать проекты модернизации.
Модернизация идеологии, подающаяся как «отказ от идеологии» (прежде всего советской), удивительным образом обернулась такими «особенными чертами» современной прозы как явная ее без-идеальность, а не без-идейность. Идеал умер. И никто не ставил вопроса прямо: о возможности или невозможности и абсурдности жизни без идеала. Социалистический идеал неуклонно исчезал из литературы, но и идеал демократических свобод обернулся осознанием кризиса гуманности. «Оптимистическая трагедия» закончилась «немой сценой», окрашенной в тона исторического пессимизма.
Но, несмотря на отказ критики от «идейного взгляда» на литературные произведения, «неравный брак» литературы и идеологии все же состоялся. Повесть Маканина «Стол,
покрытый сукном с графином посередине» (1994 год) опиралась на описание идеологии «честных совков» и «миллионов жалких совков». Не только она, но и другие, взволновавшие критические умы романы, оказались сплошь идеологичны. Идеология в них «спрятана» (в отличие от соцреалистического стереотипа), как контрабандный товар, в багаже «простого описания» («Записки жильца» С.Липкина), «антифилософичности» («Прокляты и убиты» В.П.Астафьева, «Знак зверя» О.Ермакова), модернистской форме «Стол…» В.Маканина). Отстранения от идеологии в реальности не произошло.О повести Маканина критика писала, что он соединил в ней традицию нравственных исканий русской литературы с европейской формой и мыслью. Нам представляется, что дело тут в другом. Не знающая сюжетного движения, принципиально монотонная, повесть Маканина «Стол…» если и дает возможность разглядеть в себе европейский экзистенциализм, то с очень сильным советским вывертом. Комплекс вины, страха, сосредоточенность на проблеме «я и другие», погруженность сознания внутрь «я» — общепризнанные опоры экзистенциального сознания — в повести оборачиваются фиксацией кризисного, угнетенного сознания героя, привязанного к Столу всеобщего судилища. Кроме того, герой повести, словно наперекор автору, опрокидывает всю его экзистенциальную конструкцию. Он сосредоточен совсем не на собственных глубинах — скорее, напротив, являет читателю полное отсутствие «я»: «Я думаю о них и только о них». Вся «самость» героя в тех, кто ждет его у стола судилища: в Старике, Социально Яростном, Бывшем Партийце, Секретарствующем и т. д. Вся жизнь героя ушла «во вне» — в страх перед очередным Спросом, в бредовые ночные мысли, в которых «мелочевка отношений» вырастает в гигантские размеры, в безобразные химеры «потребляющих» друг друга людей: «они не хотят твоего наказания, тем более они не хотят твоей смерти — они хотят твоей жизни, теплой, живой, с бяками, с заблуждениями, с ошибками и непременно с признанием вины!».
Та же метаморфоза, что и с экзистенциальным «я» героя, происходит с «виной». Писатель выстраивает грандиозную интеллектуальную и идеологическую мизансцену, рассматривая «вину» своего маленького человека в метафизическом (как ему кажется) ряду. Уже потому, что он (ты, я) родился, уже потому, что были в твоей жизни «грязные пеленки», а потом всякие прочие «бяки» и «скользкие места внутреннего роста», — уже потому он (ты, я) виноват. А если виноват, то в этой советской стране будешь непременно подвергнут спросу: сначала — мелкому, а дальше — непрерывающемуся отчету по всей жизни, вплоть до последнего вздоха.
«Метафизическая вина» позволила Маканину обойтись без наполнения ее каким-либо реальным содержанием. Действительно, европейскому рациональному сознанию гораздо понятнее «вина», чем русский трудный вопрос о грехе. Именно в этом месте произошел разрыв писателя с русской традицией — предпочтение отдано виноватому сознанию, предмет преступления которого скрыт в темной глубине рождения. Родился — значит, виноват! Миллионы «совков», по Маканину, рождались только затем, чтобы «жировало Судилище», чтобы обеспечивалась жизнь структуре Спрашивающих.
Итак, «отказ от идеологии» получился весьма специфическим: критика «честного совка», критика Судилища велась именно с идеологических позиций. Позиций либерализма, который начал пробовать свою силу. Оставив своему «честному совку» только рациональное «я», врожденную вину и приобретенный страх, Владимир Маканин блеснул мастерством в описании социальных портретов тех, кто вершит суд, показав и эволюцию суда. Сначала они просто расстреливали; потом, во «времена подвалов», уже расспрашивали; в период «белых халатов» стали претендовать на душу, объявляя виноватых душевнобольными; и, наконец, в результате влияния мировой общественности, перестали вообще претендовать на тело, а души стали уже полностью в Их власти. Ради этой любимой мысли и социальной схемы судилища, видимо, и была написана повесть. Стремясь к полному охвату всех «классов, групп и прослоек» советской структуры, автор вскользь упомянул о тех, кто «не подключил свою душу к спросу». Только в списке этом почему-то одни лилипуты, калеки, дебилы, альбиносы, заики. И лишь пара слов брошена в адрес тех (верующих), кто больше полагается на Суд Небесный, Страшный Суд. Вот по этим-то убогим, в «остатке», людям и можно, на наш взгляд, судить о том, далеко ли ушел писатель от идеологии, если его творческая воля была полностью поглощена пристрастным спросом с «честного совка» и с «этой страны», привязанной к длинному, от Калининграда до Сахалина, казенному столу суда земного. Так можно ли говорить об антиидеологичности «нового периода» в литературе? Ответ очевиден. Нет.