Разновразие
Шрифт:
Правда, был один, из себя видный, Митя-музыкант, захаживал, но не как кавалер, а всегда с милой красавицей. А лучше — двумя, а то и с пятью придет. Голодный, а глаз живой. Девушки его там — кофе или чай, по обыкновению, а он — яичницу спросит.
Съест с удовольствием, а я ему — супцу.
Он и суп съест.
Скажу:
— Крылышко куриное от обеда осталось…
У него глаз засветится, он и крылышко обглодает.
Хороший человек!
Плохой — всегда в еде виден. У плохого все с неудовольствием. Или с подозрением. Вилкой еду ковыряет или вынюхивает. А этот — молодец! А как насытится, голову опустит в кручине, да как взвоет по-казацки, и девчонки за ним тоже взвоют. Прямо как
Раздумалась так, а рядом дышат. Семен Григорьевич дышит — курил в жизни много! На табуретку сел и дышит.
Я — ему:
— Что, милый человек? У меня из-за катаракты с этой стороны и не видно ничего. Одна чернота! Выписывают? Из дома вести какие?
А он молчит — молчать привык: у него жена умерла, а сынок с семьею в Хабаровске — подполковник.
— Может, — спрашиваю, — это не ты, Сеня?
— Я.
— Что молчишь, раз пришел?
А он:
— Я вас, Наташа, очень уважаю, но нет такого города — Чириков!
— Как так, чтобы не было?
— Везде смотрел — нету! Писатель есть вроде.
— При чем тут писатель? — говорю. — Каких только писателей не бывает! Уж я знаю!
А Семен Григорьевич:
— Карту глядел, она у нашего главного в ординаторской висит, карта всего Союзу, глядел-глядел, а Чирикова не нашел. Я и сослуживцу звонил, по политчасти он, от него про писателя узнал. В энциклопедии написано.
— Какая, Сеня, энциклопедия? По гомельской шоссейке два моста проедешь, и вот он за поворотом, Чириков, и будет сейчас! Обиделась я, Сеня, уходи лучше! Чирикова нет!
Ушел, а в груди — сердцебиение. Ведь лет десять, а то и больше из Чирикова писем не получала. Не пишет никто. Да и не отвечает! Поумирали? Разъехались? А вдруг переименовали Чириков? Укрупнили с присоединением? Да и затопить могли, не дай Бог!
Тут Ева появилась с котлетами, а у нее всегда котлеты разваливаются, и так мне своих котлет захотелось. Ну и сказала:
— Забери ты меня отсюдова!
А Ева:
— Чем вам плохо, мама? Лежите отдыхайте! Карамельки — вот, пососете! Зефир в шоколаде от артистки твоей. Я бы сама, мама, здесь полежала, отдохнула от нервотрепки… Вы, мама, эгоистка! И всегда такая! На дачах жили с ваннами, чужих детей нянькали!
— Евочка, — говорю, — дочурка, мы тебя с Пиером Евой назвали для красоты! Имя дали женщины первой. Для Адама единственной, а ты неласковая, в свекровку мою… А деньги, Евочка, я всегда на твое имя складывала!
Тут учительница Зоя, с переломом, всегда подслушивает, да и не верится, что учительница:
— Спать мешаете!
Днем — спать! А если и ночами сна нету?..
Не гулять мне, верно, по Трубниковскому! На скверу у гастронома на Восстании не сидеть! На Арбат Калининский не выйти…
Ах, Москва! Никогда об ней не мечталось — Санкт-Петербургом грезила, Ленинград который… Особенно как с матушкой попадьей в нем побывала. Еще до Первой Империалистической!.. Встану ночью с постели, а ночь беленькая-беленькая, такая девическая ночь, и в небо гляжу, а в небе шпили горят, солнышка нету, а они горят золотом, потому что с высоты своей невообразимой солнце видят. А Москва — что? Базар татарский! Бегут, орут, в зданиях никакой слаженности: к дому высотному избушка привалилась, а за избушкой — садик, а там — помойки, а дальше — храм дивный и пустырь великая с лопухами, и опять город. Река течет себе с пароходиками, и трубы фабричные посреди всего дымят.
У нас в Чирикове чулочно-веревочная фабрика на задах стояла, а тут напротив Кремля дымят. Не понравилась она мне, Москва! Деньги, решила, скоплю, и назад — в родной Чириков. А завертелась
жизнь московская, за рукав схватила, а потом за сердце…Теперь я сама как природная москвичка! Все проулочки-переулочки известны, какие дворы проходные, арки, заборы, где в дырку пролезешь и — здравствуй, метро! Спасибо Нестору Платоновичу, он мне про нашу округу многое рассказал, а я запомнила. Вот здесь Петр Ильич патриаршими садами с братом фланировал, а здесь уже Федор Иванович у собственного особняка под грушами обедал. Сады шли до самого бережка, и там, где фонтан у института курортного, до революции девушки проживали, для высокой публики… А это дуб грибоедовский вполнеба, его даже власти пощадили, когда бульвар Новинский под корень рубили. А через улицу от дуба — дом генеральский, по второму этажу шесть окон писателя Михалева, а во двор уже восемь… И мой дом рядышком: стены толстенные, лифт чугунный. И — комнатка в квартире двадцать на четвертом этаже.
Да не попасть мне домой, так думаю. Не выйти отсюдова — саму вынесут!
И артистка не пришла, вместо себя — зефир…
Куда уходит жизнь, скажите вы мне?
…Куда ушла жизнь старухи, которая лежит на больничной койке, с нелепо задранной ногою, в бинтах и перетяжках. Она упала на эту с рождения больную ногу, когда в гололед отправилась на Калининский чистить кофточку, подаренную другой старухой, Преображенской Анночкой, внучатой племянницей благочинных.
Она глядела в окно слепыми глазами, откуда падал на нее холодный апрельский свет, но где на подоконнике восходил к этому свету, распирая пухлую луковицу, посаженный ею в майонезную банку лучок. Она так всегда и говорила — лучок…
Вот они стоят вместе — собака, девочка и старуха рядом с полосатым шлагбаумом, который и не перекрывает ничего, кроме этого крутого переулка в сугробах у дощатого строительного забора. Девочка — в цигейковой шубе, надставленной кусочками другого меха по подолу и рукавам, так что было видно, как девочка росла, фатально вырастая из купленной в младенчестве шубки; старуха — в драповом пальто и голубом платочке, который я купила к ее любимому празднику — Международному женскому дню Восьмое марта…
…Схватив сверток и хищно блеснув глазами, она тогда стащила с головы старую косынку и не поблагодарив рванула на кухню, прихрамывая, и на бегу подвязала платок узлом на затылке, чтоб поваднее печь — Масленая шла, — и сковородки с солью уже дымились на огне, это она так, по-старинному, чистила их раскаленными, стряхивая соль прямо на пол, и плевала по примете через левое плечо — ттит твою! — и подмазывала перышком куриным, зачерпывая из поставленной чуть набок — коробками спичек подпирала — кастрюльки с пузырящимся жидким тестом, и запела, подмигивая, это в благодарность! Замесила на блины, испекут оладки…
Я всегда оставляла их, но всегда оглядывалась и, оглядываясь, видела, как они втроем смотрели мне вслед, а потом уже шли от меня, старуха и девочка, сцепившись руками и несколько заваливаясь к забору — тянула такса.
Был мороз, я мерзла, еще не дойдя до троллейбусной остановки, а старуха никогда не носила варежек и девочку приучила, и я почти физически чувствовала тепло их держащихся друг за дружку ладоней…
Вот!
А до Первой Империалистической, когда еще Гитлер не наступал, в сдобное тесто две рюмки шафрановой настойки вливали. И рому бокал. А теперь даже водку не льют! Ни капли! А надо чашку!.. Забыли люди.