Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путём всея плоти
Шрифт:

Глава XXXVII

Если в самом начале, когда мисс Понтифик взяла Эрнеста под своё покровительство, Теобальд и Кристина были не совсем довольны, то теперь, когда эта связь так преждевременно прервалась, они стали совсем недовольны. Они твердили, что из разговоров сестры с уверенностью заключили, что та собиралась сделать Эрнеста своим наследником. Я-то думаю, что она об этом не обмолвилась ни словом, ни намёком. А вот Теобальд в своём письме, которое я скоро приведу, дал Эрнесту понять, что она именно намекала, но ведь когда Теобальду надо было показать когти, любая мелочь, лёгкая, как воздух [143] , легко могла принять в его воображении какую угодно форму. Лично я не думаю, чтобы до самого момента, когда стало известно, что Алетея при смерти, у них вообще возникал вопрос о том, как она собирается распорядиться своими деньгами, а если бы, как я уже говорил, они полагали вероятным, что за их спиной, без даже отписания им пожизненной ренты, она сделает наследником Эрнеста, то тут же начали бы воздвигать на пути дальнейшего сближения тёти с племянником всяческие

преграды.

143

Шекспир. «Отелло», акт 4, сц. 3 (в переводе Б. Пастернака — «всякий вздор»).

Впрочем, это никак не лишало их права огорчаться тем, что ни они, ни Эрнест не получали вообще ни гроша, и своё разочарование касательно сына они могли высказывать вслух, чего касательно самих себя им не позволила бы гордость. Собственно, по обстоятельствам, это было с их стороны даже благопристойно — испытывать разочарование.

Кристина сказала, что завещание просто-напросто подделано, и она убеждена, что его можно легко оспорить, стоит только им с Теобальдом предпринять соответствующие шаги. Теобальду, сказала она, следовало бы обратиться прямо к лорду-канцлеру, ну, не к полному составу суда, а так, в кабинете, где он бы изъяснил в подробностях всё дело; или, даже ещё лучше, если бы она обратилась к лорду-канцлеру сама — и я не доверюсь своей способности описать те эмпиреи, в которые вознесла её эта идея. Кончалось это, кажется, так Теобальд умирает, и лорд-канцлер (который несколько недель тому назад овдовел) делает ей предложение, которое она твёрдо, но не без грациозности отвергает; она всегда, говорит она, будет видеть в нём друга… в каковой момент вошёл повар с сообщением, что прибыл мясник, и что сударыня пожелают заказать на обед?

Теобальд, надо думать, предполагал, что за этим отписанием наследства мне что-то кроется, но Кристине ничего об этом не говорил. Он чувствовал себя обиженным и злился, что нельзя прямо пойти к Алетее и высказать ей всё, что он о ней думает, точно так же, как ему никогда нельзя было прямо пойти к отцу. «Какое хамство, — ворчал он про себя, — взять вот так напортить людям, а потом от них скрыться; единственная надежда, что я, по крайней мере, встречусь с ними лицом к лицу на Небесах». Впрочем, и это было для него сомнительно, ибо, когда люди творят подобное зло, вряд ли можно ожидать, что они вообще попадут на небеса; что же до возможности встретиться с нею в другом месте, то сия мысль ему и в голову не могла прийти.

Человек, пребывающий в таком раздражении и не очень привычный к тому, чтобы что-то делалось поперёк его воли, непременно на ком-нибудь отыграется, а Теобальд давно уже взрастил себе некий орган, с помощью которого мог выпускать пар с наименьшим риском и наибольшими результатами для себя. Этим органом был, как легко догадаться, не кто иной, как Эрнест, и именно на Эрнеста, следственно, он и вывалил всё, что было на душе, причём не лично, а в письме.

«Тебе следует знать, 

— писал он, —
что твоя тётушка Алетея дала понять нам с матерью, что желала сделать тебя своим наследником — в случае, конечно, такого твоего поведения, которым ты заслужил бы её доверие; так вот, она не оставила тебе ничего, а всё принадлежавшее ей перешло к твоему крёстному мистеру Овертону. Нам с матерью хотелось бы надеяться, что, проживи она дольше, тебе удалось бы завоевать её доброе расположение, но теперь думать об этом уже поздно.

Все твои занятия плотницким ремеслом и строительством органов должны быть немедленно прекращены. Я с самого начала не верил в эту затею, и не вижу резона это своё мнение изменять. Я ничуть не огорчаюсь, что этому будет положен конец, ни также ты сам, я уверен, не раскаешься в этом в последующие годы.

Ещё несколько слов касательно твоих перспектив на будущее. У тебя есть, как ты, полагаю, знаешь, небольшое наследство, которое является юридически твоим согласно завещанию твоего деда. Это отписание было сделано по недоразумению и, на мой взгляд, исключительно вследствие недосмотра со стороны нотариуса. Скорее всего, намерение было ввести в силу данный завещательный отказ после смерти твоей матери и моей смерти; тем не менее, согласно букве завещания, деньги перейдут в твоё распоряжение, если ты доживёшь до двадцати одного года. Однако же из них будут сделаны некоторые крупные вычеты. Есть налог на наследство, и, кроме того, я не уверен, что мне не причитается компенсация за расходы на твое обучение и содержание с рождения до совершеннолетия; я, скорее всего, не стану настаивать на реализации этого моего права в самой полной мере, если ты будешь прилично себя вести, но некая достаточно существенная сумма должна быть вычтена, и собственно тебе останется, следовательно, совсем немного — скажем, тысяча, ну, самое большее, две — но когда придёт время, тебе будет представлен подробнейший отчёт.

И это — позволь мне предупредить тебя самым серьёзнейшим образом — это всё, чего ты вправе ожидать от меня (даже Эрнест понимал, что это было отнюдь не от Теобальда), во всяком случае, до моей смерти, которая, как знать, может не наступить ещё много лет. Это небольшая сумма, но достаточная, если к ней будет приложена целенаправленность и серьёзность намерений. Мы с твоей матерью дали тебе имя Эрнест в надежде, что оно постоянно будет напоминать тебе о…»

— но, право, дальше цитировать эти излияния я не в силах. Всё та же старая игра в потрясание завещанием, сводящаяся практически к тому, что Эрнест ни на что не годен, и если станет продолжать в том же духе, то ему, скорее всего, придётся сразу после окончания школы или в лучшем случае колледжа, идти босиком на улицу просить милостыню; а что они, Теобальд с Кристиной, настолько хороши, что мир сей едва ли их достоин.

Написавши сие, Теобальд почувствовал себя вполне умиротворённым и послал своей очередной миссис Томпсон щедрую добавку к причитающейся ей, и без того не скудной, порции супа и вина.

Эрнеста

отцовское письмо глубоко, до глубины души расстроило; подумать только — чтобы даже любимая тётушка, единственная из всех родичей, кого он по-настоящему любил, отвернулась от него и была о нём дурного мнения! Это был самый немилосердный удар судьбы. В сумятице своей болезни мисс Понтифик, думая исключительно о его благосостоянии, упустила сделать какое-нибудь письменное упоминание о нём, которое доказало бы беспочвенность подобных инсинуаций со стороны его отца; а после того как выяснилось, что болезнь заразна, она уже с ним не виделась. Я об этом письме Теобальда не знал, а о крестнике своём думал слишком мало, чтобы угадать, в каком состоянии он мог находиться. Письмо я обнаружил много лет спустя в кармане старого эрнестова портфеля вместе с другими письмами и школьными бумагами, которые я уже использовал в этой книге. Сам Эрнест о письме забыл, но, увидев его у меня, вспомнил, что оно в своё время послужило первым толчком к восстанию против отца, восстанию, которое он считал праведным, хотя провозгласить его открыто не решался. И среди самых немаловажных причин тому было опасение, что ему придётся по долгу совести отказаться от дедова наследства: ведь если оно было оставлено по ошибке, как мог он его принять?

До самого конца полугодия Эрнест оставался несчастным и безразличным ко всему. Некоторых из своих однокашников он любил, других, которых считал более достойными, чем он сам, боялся; собственно, он был склонен идеализировать и считать выше себя всякого, за вычетом разве тех, кто очевидно был много ниже его. Он ставил самого себя крайне низко, и поскольку ему болезненно недоставало физической силы и жизненной энергии, и поскольку он со стыдом осознавал, что отлынивает от учёбы, он не находил в себе ничего, что могло бы составить ему доброе имя; он полагал, что дурен от природы, что он из тех, кому недоступно даже раскаяние, хотя он и стремится к нему до слёз. Итак, он бежал тех, кого по-мальчишески боготворил, нимало не подозревая, что, может быть, обладает полным набором не худших, чем у них, способностей, хотя и другого рода, и всё больше якшался с теми, за кем водилась репутация людей пониже классом, но с кем он, по крайней мере, мог чувствовать себя на равных. К концу полугодия он утратил в собственных глазах то достоинство, в которое был возведён за время пребывания в Рафборо его тётушки, и им снова овладело привычное уныние, перемежавшееся, впрочем, приступами тайной гордыни, не уступавшей силой самомнению его матери.

— Понтифик, — сказал ему доктор Скиннер, обрушившийся на него как-то раз в коридоре, как моральный оползень, не дав ему возможности улизнуть, — вы что же, никогда не смеётесь? Вы всегда такой противоестественно важный?

Доктор не имел в виду ничего плохого, но мальчик побагровел и убежал прочь.

И только в одном месте ему было хорошо — в старой церкви святого Михаила, когда там упражнялся его друг органист. Примерно в это время стали выходить недорогие издания великих ораторий, и Эрнест покупал их все немедленно по выходе; он порой продавал букинисту свои школьные учебники и на вырученные деньги покупал арию-другую то из «Мессии», то из «Творения», то из «Илии».

Конечно, это было форменное мошенничество по отношению к папе и маме, но Эрнест всё равно уже низко пал — так он думал — и желал как можно больше музыки и как можно меньше Саллюстия [144] , или как его там. Иногда органист, уходя домой, оставлял Эрнесту ключи, и тот мог поиграть сам, а потом запирал орган и церковь, поспевая к отбою. Порой он бродил вокруг церкви, пока органист играл, и любовался надгробиями и древними витражами, услаждая одновременно зрение и слух. Однажды старик-настоятель, заметив, с каким интересом Эрнест наблюдает за установкой нового витража, купленного в Германии и считавшегося работой Альберта Дюрера [145] , заговорил с ним и, услышав, что тот любит музыку, сказал своим дребезжащим голосом (ему было за восемьдесят):

144

Саллюстий, римский историк I в. до н. э.

145

Альбрехт (а не Альберт, как у Батлера) Дюрер (1471–1528), немецкий художник.

— Тогда вы, вероятно, знаете доктора Берни [146] , который написал историю музыки. Я чрезвычайно хорошо знавал его, когда он был молодым человеком.

В груди Эрнеста всё затрепетало, ибо ему было известно, что доктор Берни в свою бытность школьником в Честере похвалялся справа налево, будто видел Генделя с трубкой в зубах в кофейне [147] у Биржи — и вот теперь перед ним стоял человек, видевший если и не самого Генделя, то кого-то, кто видел его.

146

Чарльз Берни (1726–1814), английский историк музыки, органист и композитор.

147

Кофейни, быстро распространившиеся в Лондоне с сер. XVIII в., стали форумами политических и литературных дискуссий и сыграли большую роль в культурном развитии страны.

Да, в его пустыне были оазисы, но, несмотря на это, мальчик чаще всего выглядел бледным и осунувшимся; казалось, у него есть некая тайна, удручавшая его, — да она и в самом деле была, и его можно понять. Он возвысился было, пусть и вопреки себе, в школе, а теперь впадал во всё более глубокую немилость у учителей, не вырастая при этом во мнении мальчиков, которые, как он был убеждён, и понятия не имели, каково это — иметь на душе гнетущую тайну. Вот это Эрнест воспринимал наиболее болезненно; ему не было дела до мальчиков, которым он нравился, он боготворил тех, кто его сторонился; впрочем, так оно часто случается с мальчиками, и не в одной только Англии.

Поделиться с друзьями: