Прямой эфир
Шрифт:
Хунайн ибн Исхак, о котором Дан прежде и не слыхивал, разумеется, – первый переводчик «Онейрокритики» и шейх толмачей в Багдаде – был, по утверждению Иосифа, «врачом и математиком при дворе халифов». Но ведь математикой, вспомнил Дан, всерьез занимались и Вергилий, и Петр Успенский…
А не был ли – вздрогнул он – не мог ли и сам Иосиф Кан оказаться, в довершение всего, тайным математиком, лелеющим какую-нибудь сокровенную мечту или теорему, словно юную любовницу?
Разве мало было случаев, когда даже величайшие из них сходили с ума или бежали от мира, замыкаясь навсегда «в одиночестве облачной ночи», чтобы оставить потомкам очередную философскую доктрину, новую модель Вселенной, последнюю теодицею? Разве сам Паскаль не записал однажды свой ноябрьский
И если с Иосифом случилось нечто подобное – это не было помешательством.
То есть не могло быть только помешательством.
Тогда, по крайней мере, во всем, что произошло, начинал проступать некоторый смысл – и даже отчасти утешительный и веселый.
Допустим, Иосифу показалось, будто он разглядел или вычислил тайный шифр «Онейрокритики» Артемидора. Что мог бы укрывать, кодировать такой шифр?
Ведь все сонники всех времен и народов (без сомнения, знакомые Иосифу) чрезвычайно скучны и однообразны. Мало того что они представляли собой монотонную матрицу, сводимую к банальным клише «если человеку приснится…, то…» (что, кстати, в Египте и Вавилоне обозначали простым знаком-связкой). Они, эти сонники, содержали к тому же немыслимое число противоречивых, а то и взаимоисключающих толкований. Греческий свод Артемидора ничем не выделялся среди множества прочих: он попросту нагромождал грезы Европы поверх видений Азии.
И все же что-то случилось. Иосифу, очевидно, почудилась некая формула, ключ, отпирающий ворота: единое, универсальное, верное, надежное и окончательное толкование снов, потаенная «Онейрокритика». Возможно, он потратил не один год, чтобы исчислить, обосновать и записать эту формулу. И, как это часто бывает, поверил в собственное наваждение…
А может быть, – наоборот?
Не поверил – но решил посмеяться над выдумками «тупой, бессмысленной толпы», а заодно сбросить маску диджея Бариста?
Встать, к примеру, в ряд прославленных мистификаторов, но не хрестоматийных изобретателей поэтов, вроде Леопарди, Чаттертона или Мериме. Нет – Иосифу тогда должны были мниться фальсификаторы иных, раблезианских масштабов – такие, как пражский библиотекарь Вацлав Ганка или парижский клерк Денис Врай-Лукас, подделывавшие документы не сотнями, а тысячами. Или – еще вероятней – ему не давало уснуть, ослепляло имя Моше де Леона, выдавшего когда-то свою «Книгу Сияния» за грандиозный труд рабби Бар Иохая тысячелетней давности, во что и уверовали вскоре все каббалисты мира…
Теперь уже, конечно, нельзя было докопаться, что именно, кроме онейрокритики, служило Иосифу источником вдохновения – какие тайны букв, чисел или имен ангелов. Но то, что он придумал и зашифровал в итоге (добросовестно заблуждаясь или вероломно лукавя), скорее всего, было мистификацией, авантюрой, приключением. И не обязательно деньги, не обязательно слава могли мерещиться ему в конце пути, хотя нельзя было исключать и такого.
Сделав это – еще более важное – открытие, Дан почувствовал настоящее облегчение.
Его изумило только, как же он умудрился с самого начала не разглядеть в записках Иосифа эту отдаленную улыбку проводника-Вергилия, не расслышать этот неподражаемый смешок, словно бы пропитавший его голос?
Сомнений не оставалось: что бы ни соорудило воображение Иосифа – это, по-видимому, был мираж, шестьсот вторая ночь Шахерезады, воздушный замок с привидениями. И уже не важно – смеялся Дан – самозабвенным или притворным был замысел творца, диджея Бариста, подобно тому как нас обычно перестает волновать, верит ли хороший рассказчик в собственный рассказ – по крайней мере, на время его рассказывания…
Дан вдруг отчетливо понял – точно кто-то шепнул на ухо, – что и ему давным-давно следовало бы успокоиться. Ведь создание или изобретение Иосифа вполне могло, в конце концов, оказаться чем-то совсем фантастическим,
вроде знаменитого продолжения «Сатирикона» – каким-нибудь изысканным порно на латыни, которым развлекал знатоков другой великий мистификатор – наполеоновский офицер Хосе Мархена, например.Трудно сказать, сколько раз, посмеиваясь на ходу, Дан описал привычную дугу возле стола в кабинете.
Разумеется, эта версия не объясняла всего и вопросов еще оставалось немало – по-прежнему подслеповатых. Какая-то тревожная, далеко не ангельская троица заключалась, скажем, в одном-единственном слове – КТО.
Если и в самом деле, как намекал Иосиф, ему пришлось, вопреки чьей-то воле, спасти некий труд от уничтожения – КТО и почему мог бы отдать такой приказ? От кого нужно было все это прятать потом, воздвигая эшелоны тайников – КТО и чем напугал Иосифа? Кому, наконец, могли быть адресованы его послания, то есть КОГО и зачем ждал и не сумел дождаться Иосиф? Только ли страх, безысходность и спешка стали причиной сооружения нелепой тройной закладки в корпусе компьютера? Ведь, очевидно, задолго до этого был создан другой – главный тайник, где и было укрыто нечто, задуманное, сотворенное или спасенное еще раньше. И куда все-таки могли подеваться следы этого труда?
Не думал ли почему-либо Иосиф о преемнике – о том, кто займет его место в студии и станет (каковы бы ни были его рука и имя) вторым диджеем Бариста? Иначе говоря – усмехался Дан – не получалось ли так, что все это (пусть и невольно, умозрительно) предназначалось ему, ему лично?
Но тут, пожалуй, он мог бы рассмеяться и вслух, поскольку и эти, и множество других вопросов прямо на глазах его оборачивались чистой метафизикой. Вся эта веселая наука не вела никуда, кроме лабиринта, построенного в воображении Иосифа, – в то, что знающий поэт когда-то проницательно назвал «кропотливой слоновой костью Востока».
И, значит, как бы то ни было, что бы то ни было и как бы ни было там – там, внутри (становилось все яснее) искать было нечего.
И незачем – выдохнул Дан.
Из всех даров города Котор – подумал он – этот, действительно напрасный и случайный, оказался бы еще и самым избыточным. И эти вкрадчивые круги, эти обходы башен и монастырских библиотек – каким нелепым и очевидно бесцельным представилось ему все это теперь.
Теперь, когда выветрился многолетний страх и был почти забыт вечный волчий гон, и гам железнодорожный, и гул лесостепи, и даже изредка начинала просыпаться чуть ли не благодарность к тем, кто вышиб его последним взрывом – из заголившихся пригородов – сюда, в дом над заливом, где ежевечерне проплывали под окнами неторопливые корабли Европы… Когда открылось вдруг новое, незнакомое счастье сочинителя: сооружать тексты-кварки, писать по долгу службы, а не вдохновляясь призрачным даром; писать о том, что не трогает сердце, но занимает ум, на манер восточной головоломки; лишь иногда наблюдать, как пробегают перед глазами истории, вроде облачных теней по склонам горы Ловчен – то спеша, то медля, – лишь наблюдать и не пытаться уловить, не гнаться за словами; стать, одним словом, чем-то наподобие колодца Карампана – умолкнувшим, навсегда закрытым источником, возле которого угощаются кофе туристы… Когда опять, непонятно за что, ему позволяли окунаться в невероятный, двоящийся, какой-то корпускулярно-волновой роман, в котором каждая из любовниц – сказал бы другой наблюдательный поэт – была двуцветна и шепотлива.
Разве стоила выдумка Иосифа, его отдаленные книги и башни, любого из эти сокровищ – а тем более их трех, взятых или даже еще не взятых, вместе?
Нет-нет – выдохнул Дан – кладоискательство окончено.
Он огляделся: день пролетел совсем незаметно на кофе и бутербродах. За окном стемнело.
Он ни за что не вспомнил бы, куда и сколько раз выбегал из кабинета, когда переставил лампу, как выросли вокруг горки книг и заметок. Он вдруг сообразил, что до ночного эфира осталось чуть больше трех часов, а дежурного эссе не было и в помине. И не было в голове ничего, кроме точечной мысли, просквозившей в темноте метеорной крошкой.