Прозрение
Шрифт:
Десятки дел, расследованных им, требовали установления истины. И конечный итог виделся ему в образе медали, у которой две стороны: правда-истина и правда-справедливость.
Еще в университете он понял, что истину всегда можно восстановить. Это вопрос времени, старания и сообразительности.
А вот со справедливостью дело сложней. Тут порой действует фактор необратимости. Когда он выявляется в судебной практике, все дело становится похожим на оборванную фразу с неожиданным многоточием.
Случай с профессором Ярцевым — наглядное подтверждение.
Истина-правда будет доказана, а истина-справедливость,
Вячеслав Александрович пытался понять душевное состояние Крапивки.
В момент опознания Проклова он пережил потрясение. Затем началась внутренняя борьба, которая продолжается до сих пор. То слышны раздраженные заявления: «Я милицию не беспокоил… Не писал в прокуратуру», то сам собою, без понуканий звучит рассказ о бегстве Проклова с места преступления.
Ледогоров думал о том, что жизнь сплела горе и радость Крапивки в один узел. Какой же силой надо обладать, чтобы не поддаться искушению мести, давно ждущей своего часа!
«Неужели ему станет легче жить, если Ярцев будет осужден? — думал Ледогоров. — Неужели еще одно горе позволит Федору Крапивке спокойно спать?»
На большой скорости промчались моторные лодки, разорвав утреннюю тишину.
С Крапивкой он встретился после обеда в его маленькой комнате.
— Я все думаю про наш разговор, — сказал Крапивка. — Разное у нас положение. Вы поймите: вам проще. Вы все время задаете вопросы, дорогой товарищ. В жизни это всегда выгодней. А я все время отвечаю. Я сейчас живу как на перекрестке… Все сызнова начинать надо. И дом, и работу. Думаете, легко? Я к тому толкую, что я, конечно, пострадавший, но совесть-то должен иметь. Не понравилось вам, что у меня точный счет — двадцать один год и шестьдесят семь дней…
Вячеслав Александрович хотел ответить, но сдержался, не стал перебивать.
— Вот я, к примеру, полжизни под горем ходил. Да разве ходил? Ползал стоя, как все слепые. И еще я так думаю: иногда вопросом можно человека сшибить. Я знаю, дело ваше служебное, казенное. Но понимать должны? Верить должны?
— Насчет моей позиции вы, думается, не очень удачно выразились, — сказал Ледогоров. — И про вопросы тоже. Мое служебное положение обязывает докапываться до истины. Сами понимаете, главное средство добыть ее — проникнуть в суть дела. И без вопросов не обойтись. Иногда из сотни вопросов возникает один ответ, самый важный. Он-то и приближает к истине.
— Интересно говорите, — заметил Крапивка. — Только я не про службу вел речь. Про свое положение. Жить-то мне как? Свою память глушить? Она наотрез не отступается от того, что знает!
— Запоминаешь ведь не только то, что любишь, к чему привязан. Чаще наоборот. Вот и у вас такое. Но на минутку поменяйтесь с Ярцевым — и вы, если доверитесь только памяти, сразу почувствуете свою беззащитность.
Лицо Крапивки застыло в недоумении. Он снял очки и долго протирал стекла мятым платком.
Ледогоров вынул из папки протокол допроса Крапивки и сказал:
— Прочтите, пожалуйста, и подпишите.
Крапивка подтянул к себе листы бумаги и, не глядя на них, постукивал пальцами по столу. Было видно, что он чем-то озадачен.
— Прочтите, — напомнил Вячеслав Александрович.
Коротко вздохнув, он надел очки и стал
читать.— Подписывать не буду.
— Что-нибудь искажено? Записано не так, как вы говорили?
— Претензий не имею. Ну, в смысле записи…
— Тогда в чем же дело?
— Во мне! — Крапивка вдруг поднялся. — Я смерти его не хочу!.. — И твердо повторил: — Не хочу!
— По истечении пятнадцати лет смертный приговор не может быть применен к осужденному, — сказал Ледогоров.
— Не в том дело! Как я жить-то смогу? Как?!
— Может быть, вы усомнились в своих показаниях? Не убеждены, что он Проклов? Произошла ошибка?
— Не было ошибки! — воскликнул Крапивка.
Ледогоров заметил, как у Крапивки лоб покрылся испариной.
— Может, вам лучше прилечь?
— Не время…
Крапивка достал из шкафчика старенький чемоданчик, отщелкнул запор. Вынул папку, полистал какие-то бумаги, поглядел на облигации давних лет. И уж потом, взяв серенький конверт, захлопнул чемоданную крышку.
Движения его были медленные, лицо дергалось. По всему было видно, что он, охваченный сомнением, никак не может отважиться на какой-то шаг, имеющий для него важное значение.
Наконец, Крапивка открыл конверт и положил на стол фотографию с пожелтевшими краями.
— Вот, смотрите, — вздохнул он и зачем-то смял конверт в серенький комок.
Ледогоров внимательно глядел на снимок. Он увидел немолодую женщину в платочке, низко покрывавшем голову, а рядом удивительно похожего на нее парня.
Ледогоров оторвал пристальный взгляд от фотографии:
— Кто это?
— Это… — Крапивка запнулся и, стиснув комочек конверта, тихо произнес: — Ванька Проклов.
— Откуда фотография? Как она попала к вам? Вы уверены, что это он?
— А вы прочтите… Там написано.
Ледогоров перевернул снимок и увидел блеклые строчки: «Федя. Это Проклов Ванька. Получено от суда. Не забывай. Дядя Захар».
— Почему вы раньше не показали фотографию? — спросил следователь, все еще вглядываясь в лицо парня.
— Зачем?
— Это вещественное доказательство. Мы об этом говорили с вами, Федор Назарович.
— У вас свой расклад. А у меня свой.
— Расскажите, как попала к вам фотография.
— Ну, значит, поначалу я жил у дяди Захара, а после в детском доме. Пришел туда с котомкой, теперь и не припомню, чего там лежало. Только знаю, пакетик был, в газету завернут. Там справка из суда и фото. Дядя мне наказывал, чтоб берег. Вот и сохранилось… Бывало, нет-нет да и открою пакетик, взгляну на Проклова… Потом война. Ослеп. Так и лежал пакетик нетронутый… Двадцать один год был Проклов в темноте. А лицо его я всегда помнил. Остальное вы знаете.
— И все-таки — почему отказываетесь подписать свои показания?
— Не могу… Поистине не могу. Вы вспомните, как я слепой топтался на тротуаре, а меня дочь Дмитрия Николаевича подобрала, привела в больницу. И вот теперь я зрячий. Кто он мне? Что я ему? Он смог, а я? Я — кто? От слов своих не отказываюсь. Но подписи моей на вашей бумаге не будет.
Слушая Крапивку, Вячеслав Александрович чувствовал, что и сам волнуется. На его глазах одолевалось, казалось, неодолимое горе.
И он не стал говорить Крапивке, что меру наказания будет определять суд.