Прокурор для Лютого
Шрифт:
Нечаев, мельком взглянув на Коттона, извлек из кармана пистолет Заводного. Пахан, быстро оценив ситуацию, также достал оружие.
Тем временем «рэнджровер», чуть оторвавшись вперед, быстро остановился, загородив корпусом проезд — съезды с шоссе были довольно круты, и Лютому также пришлось притормозить.
Дверца дивной английской машины быстро открылась, и слепой свет фар выхватил из полутьмы шоссе классический, до боли знакомый московский типаж: шкафообразная фигура, коротко стриженная голова, спортивный костюм, крученая золотая цепь на шее…
Двое точно таких же, но без цепей, вышли с другой стороны, встав
— М-да, приплыли… — Нечаев, помня об эффекте внезапности, спрятал оружие под полу куртки. — Так что — стрелять?
Тем временем бандит вразвалочку подошел к «бимеру» — он уже хотел было что-то сказать водителю, но, едва заметив на переднем сидении пассажира, сразу же отпрянул.
— Дядя Леша? Вы?
— Да, это я, — скрипуче ответил старик, и по его интонациям Лютый понял — на этот раз все обойдется. — Что это вы нас гоп-стопнуть решили? Никак, на меня наехать надумали?
— Простите, дядя Леша, мы не знали, что это ваша машина…
На первый взгляд было довольно странным, что этот здоровенный амбал так почтительно разговаривает с тщедушным стариком, которого, имей он желание, мог бы убить с одного удара — но только на первый взгляд. Пять синих точек на кисти руки, то есть портак «один в четырех стенах» и вытатуированный специфический перстень, символ, понятный лишь посвященным, свидетельствовали: этот амбал уже прошел тюремные университеты, и прекрасно понимает, как надо вести себя в присутствии уважаемого вора в законе…
— Это моя машина, и я спешу, — коротко отрезал старик.
— А мы подумали — фраерок какой-то московский по вечерней прохладе гонит, под «крутых» закосить решил, вот и надумали поразвлечься, дербануть, — оправдывался амбал виновато, во все глаза глядя на законного вора; он будто бы не верил, что перед ним тот самый легендарный пахан, о котором и в Москве, и на многочисленных СИЗО, пересылках, зонах и централах еще лет десять назад ходили самые невероятные легенды.
— Так ты что — не веришь, что это я? — наконец, законный вор догадался о причинах такой странной реакции амбала.
— Да недавно параша покатила по Москве, что умерли вы… Или завалили. В гараже каком-то. И Вареник, жулик ваш, вроде бы Богу душу на Бутырке отдал.
— Насчет Вареника — правда, — печально вздохнул пахан, — а что касается моей смерти, то слухи о ней сильно преувеличены.
— Может быть, помочь чем? — не унимался амбал: видимо, ему очень хотелось услужить старику. — Дядь Леша, у нас времени много, отдыхаем вот… Мы с радостью! Если в Москву, так мы вам щас настоящий эскорт забацаем, как Президенту!
— Да нет, не надо… Еще чего — внимание мусоров привлекать. Извини, пацан, — Алексей Николаевич даже не помнил имени и погоняла этого бандита, — извини, дела у нас срочные. Пропустите уж, сделайте милость, не дербанте. И о том, что меня видел, никому не рассказывай.
— Бля буду, слово пацана, зуб даю!.. — видимо, владелец «рэнджровера» был в духе и потому, лихо продемонстрировав классический блатной жест, рысью понесся к джипу — отъезжать.
Спустя несколько секунд дорога была свободна.
— Хороший, вроде, пацан, — произнес Коттон ласково, пряча «волыну», — только хреново, что он нас с тобой вместе увидел…
Многоопытные зэки, впрочем, как и опытные контролеры-вертухаи следственных изоляторов, считают и, видимо, справедливо: впечатление
о человеке как о личности можно составить хотя бы по тому, как он ведет себя в заключении. Человек слабый, как правило, ломается и начинает довольно быстро опускаться: не следит за собой, перестает мыться, причесываться и вообще — выполнять самые необходимые гигиенические процедуры, вплоть до регулярного подтирания «копченого солнышка». Такие зэки на лагерном языке именуются «запомоенными», или «чертями», котируются они чуть выше пидаров, и место им, как правило, только у вонючей параши.Если бы самый могущественный московский мафиози Иван Сергеевич Сухарев видел бы сейчас Заводного, то наверняка бы принял его за чистого, рафинированного «черта». Сухой два года провел на общем режиме и наверняка знал толк во внутрилагерной иерархии.
За какие-то сутки, которые Митрофанов находился в заключении, он как-то сразу обрюзг, постарел и опустился. Короткие волосы взъерошились и торчали в разные стороны, в щетине виднелись какие-то крошки, некогда белоснежный костюм сицилийского мафиози походил на робу чернорабочего в конце смены. От пленника за несколько метров остро разило козлятиной. Впрочем, сам он не обращал на это внимания, наверное, принюхался.
Он ушел в себя, пытался расслабиться — силы ему еще могут пригодиться. Отрешиться, выбросить все из головы — деньги, недавнее унижение, суету, даже будущее. Здесь, в жутком, сыром склепе на трехметровой глубине все это теряло смысл.
Все это время он или лежал на импровизированном топчане, сооруженном из полусгнивших досок, или ходил от стены к стене, нервно ероша прическу.
Как ни пытался он собраться с мыслями, но ужас — холодный, липкий — сковывал его мысли. Ему было страшно — страшно, что тут вновь появится этот жуткий человек и будет делать ему какие-то инъекции; страшно, что о его предательстве узнает Сухой. В конце концов, страшно от того, что сердце может не выдержать этих страхов.
В такие минуты он пытался заснуть — иногда ему это удавалось, правда — ненадолго. С наступлением полной темноты желанный сон наконец пришел — скорей даже не сон, а забытье…
А потом он проснулся — также внезапно и резко, как и заснул.
Митрофанов очнулся от нестерпимого холода. Все тело ломило — так, будто бы он трое суток кряду выгружал вагоны с углем.
Приподнявшись на локте, осмотрелся по сторонам.
Какое-то небольшое помещение, полутемное — судя по всему, подвал или полуподвал. Глаза медленно привыкали к слабому свету — тонкий лучик месяца едва проникал через грязное, забранное решеткой стекло. Несколько развалившихся фанерных ящиков, полусгнившие доски, наваленные друг на друга, истлевшая одежда…
Заводной потер виски, попытался было воскресить в памяти недавние события, но сделать этого так и не смог. Запомнились только ощущения, притом все они были мерзкими и гнусными, и среди этих ощущений преобладала физическая боль: вроде бы его вчера пытали, вроде бы делали какие-то уколы…
Но кто?!
Думать не хотелось, вспоминать тоже не хотелось…
Он поднялся с сырого земляного пола и подслеповато осмотрелся, нащупал целлофановый пакет. Несколько буханок хлеба, палка сырокопченой колбасы, три двухлитровых баллона с минеральной водой — и все. Все-таки истязатель был по-своему благородным: он не доканывал пленника мучениями голода и жажды.