Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Привычное дело

Белов Василий Иванович

Шрифт:

Через полчаса Рогулю было уже не узнать. Ее чернопестрая шкура висела на коромысле внутрь шерстью, Мишка и Иван Африканович раскладывали теплые потроха.

Иван Африканович держал в ладонях и разглядывал еще горячий Рогулин плод.

– Двойнички были... заметно уж,-сказал Иван Африканович и выбросил плод в снег за ворота, а куровский кобель Серко, облизываясь, побежал к тому месту.

А на четырехногой деревянной стелюге, на которой пилят дрова, лежала и остывала большая Рогулина голова.

Светилась на лбу белоснежная звездочка, и в круглых, все еще сизых глазах так и осталось недоумение. Глаза отражали

холодное, рябое от первого снега, уходящее к поскотине поле, баню, косую изгородь и копошащегося в снегу куровского кобеля. Только все это было маленьким, крохотным и перевернутым с ног на голову.

– Чего с мясом-то будешь делать?-спросил Мишка.

– Свезу в райсоюз, сулили принять в столовую,-сказал Иван Африканович.

Было слышно, как в избе взахлеб, горько плакал кто-то из сыновей; глядя на него, заплакал еще один, потом третий...

– Поди, ведь жениться придется, Африканович,-сказал Мишка.

Иван Африканович вяло и скорбно махнул узловатой рукой:

– Не знаю, брат Миша, что теперь и заводить... Хоть в петлю... Глаза ни на что не глядят...

Мишка промолчал. Он видел, как на кровяные пальцы, перебиравшие Рогулины потроха, одна за другой капали соседские слезы. И Мишка промолчал, ничего больше не сказал.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1. ВЕТРЕНО. ТАК ВЕТРЕНО...

Первый снег, как и всегда почти бывает, растаял.

Степановна-Нюшкина мать-шла из Сосновки навестить Евстолью. Ступала по одорожной тропе да хлопала по бедру: "Охти мнешеньки, охти мнешеньки!

Благодать-то... погодушка-то..." Другая рука не свободнав большущей корзине два пирога с гостинцами для Катерининых ребятишек, да шаль на случай дорожной стужи, да топор без топорища,-может, насадит Африканович.

Степановне стало жарко в еще девичьем с борами казачке. А все везде было тихо и отрадно, ровная отава в лугах как расчесанная, застыли, не шевельнутся на бровках сухие былиночки. Воздух остановился. Темные ели берегли зеленую свою глубину: глядишь, как в омут. У сосен зелень сизая, негустая, тоже не двинут ни одной иглой, а такие высокие. И сквозь них голубенькое, почти белое небо без облаков. Тишина. Если остановиться, то за сотню саженей слышно, как попискивает в ржаной стерне одинокая мышка. Там, дальше, еще ясней каждый ольховый куст.

Составленные в бабки бурые льняные снопы словно братание устроили на широком отлогом поле. Обнялись, склонили кудрявые головы друг к дружке да так и остались...

На крутолобом взгорке, над речкой, Степановна остановилась, чтобы перевязать платок. Послушала, как свистит щекастая синица, поглядела на кустики. Ягоды давно облетевшего шиповника горели в ольшанике красными огоньками. Внизу за кустами почуялось какое-то бульканье, - Там это кто в воде-то булькается?

Бульканье остановилось, никто не отозвался. Степановна терпеливо подождала. Наконец послышался нерешительный детский голос:

– Это я, Гришка...

– Дак ты чей парень-то, не Ивана Африкановича?

Гришка вылез наполовину из своего укрытия. По тому, как он молчал, было ясно, что он Ивана Африкановича, - Дак ты, Григорей, чево тамотко делаешь-то?

– Да рыбу сушу.

– А где рыба-то, ну-ко покажи!

– Так ведь нету еще.

Степановна засмеялась:

– Гляди не простудись. Баушка-то дома?

Но Гришка уже не слушал Степановну, буровил

батогом речную воду.

Степановна промокнула глаза концом платка: "Сирота. С этих-то годков да без матки..."

У самой деревни в безветрии пахло печеным тестом.

Топились субботние бани, кто-то рубил на грядке скрипучую, как бы резиновую капусту, и валек очень звучно шлепал у портомоя. Стайка сейгодных телят стабунилась у изгороди на придорожном пригорке, телятам лень щипать траву, одни лежали на траве, другие дурачились вокруг Катерининой Катюшки.

Девочка, выросшая за лето из пальтишка, в красных шароварах и резиновых сапожках, сделала на лужке "избу"

из досок и четырех кирпичей, раскладывала фарфоровые черепки и напевала. Обернулась, начала стыдить провинившегося теленка:

– Бессовестный! Вчера лепешку съел, сегодня фартук жуешь. Бессовестный, пустые глаза!

И замахнулась на теленка изжеванным фартуком.

Теленок, не чувствуя вины, глядел на Катюшку дымчатофиолетовыми глазами, белобрысые его ресницы моргали потешно и удивленно...

– Не стыдно?.. "Называют меня некрасивою, так зачем же...-я вот тебе!..-он ходит за мной?"

Катюшка увидела Степановну, застеснялась, затихла.

– В школу-то нонче ходила?-спросила Степановна.

– Ходила,- Катюшка стыдливо заулыбалась,- сегодня только два урока было.

– Ну и ладно, коли два.

Степановна, глубоко вздохнув, направилась в деревню.

Ворота Ивана Африкановича были не заперты. Степановна взялась за скобу. Евстолья сидела и качала зыбку. Старухи, как увидели друг дружку, так обе сразу и заплакали. Они говорили обе сразу и сквозь слезы, и Вовка, сидевший за столом с картофелиной в руке, озадаченно глядел на них, тоже готовый вот-вот зареветь. Он и заревел. Тогда Евстолья сразу перестала плакать, вытерла ему нос и прикрикнула:

– Я вот тебе! Это еще что за моду взял!.. Все-то, матушка Степановна, горе, горе одно, ведь где тонко, там и рвется. Сколько раз я ей говорила: "Уходи, девка, со двора, вытянет он из тебя все жилушки, этот двор". Дак нет, все за рублями, бедная, гонилась, а ведь и как, Степановна, сама посуди, семеро ребят и барина съедят, их поитькормить надо.

– Да... да... как жо, милая, как не кормить... да...

– ...Встанет-то в третьем часу, да и придет уж вечером в одиннадцатом, каждой-то божий день эдак, ни выходного, ни отпуску много годов подряд, а робетешка-ти? Ведь их тоже - надо родить, погодки, все погодки, ведь это тоже на организм отраженье давало, а она как родит, так сразу и бежит на работу, никогда-то не отдохнет ни денька, а когда заболела первой-то раз, так и врачиха ей говорила, что не надо больше робят рожать; скажу, бывало, остановитесь, и так много, дак она только захохочет, помню; ну вот, опять, глядишь, родить надотко, один по-за одному...

– Дак в приют-то взяли ково?

– Красные солнышки, поехали, дак ручками-то и машут и машут, а я стою на крылечке-то, не могу и слова выговорить, взяли в приют двойников-то, мясо возил в район да Мишку с Васькой увез на разу, да Анатошку в училище сдал, а Катюшку-то, Митька пишет, чтобы посылали, ежели кто в Мурманское-то поедет, дак вот и жалко, матушка, до того жалко робят-то, что уж и ночамито не сплю, не сплю, Степановна, хоть и глаза зашивай.

– Как, милая, не жалко, как не жалко...

Поделиться с друзьями: