Привал на Эльбе
Шрифт:
— Как Чапаев дрался, — тихо сказал Пермяков о Хлопкове, набил свою трубку и подал ему.
Федя склонился над раненым, сказал протяжным голосом:
— Повезут вас в госпиталь, товарищ лейтенант. Будете выздоравливать.
Хлопков посмотрел на товарищей. Взгляд его задержался на смуглом юношеском лице Феди. Оно чем-то напомнило ему другое лицо, близкое и родное, лицо его сына, загорелого казачонка. Хлопков положил руку на плечо Феди и хрипло прошептал:
— Не хочется умирать. Жаль Сережу. Без отца будет расти.
Федя вытер глаза. Он с первого дня полюбил своего командира — донского казака. Хлопков обласкал
Лейтенант попросил воды, сделал несколько глотков. Жестом подозвал Пермякова, обнял его за шею и прошептал:
— Все. Прощай. Будь жив.
Хлопков потянулся, как перед сном, в глазах угас последний блеск, и он умер на руках своего верного друга.
Кавалеристы похоронили командира под старой ветвистой березой. На могилу Федя положил его каску.
К конникам подъехал со вторым эскадроном командир полка.
— Как дела? Доложите!
Пермяков козырнул, звякнув шпорами.
— Успели повоевать, товарищ майор, успели и… похоронить командира.
— Хлопкова? — сдвинув брови, спросил Дорожкин и снял каску. — Боевой был казак. Жаль, очень жаль, — сказал он.
Помолчали.
— Товарищ политрук, примите эскадрон, — приказал он Пермякову и, отозвав его в сторону, стал объяснять новую задачу.
Парторг эскадрона Величко собрал коммунистов, напомнил о бдительности, об их месте в бою.
— Да, да! Первое место должно быть, — подхватил Элвадзе. Он предложил кликнуть всех кавалеристов и поговорить о Елизарове.
Казаки собрались в круг, свернули цигарки, но никто не закуривал. Елизаров сидел, надвинув каску на глаза. Он чувствовал свою вину. Предсмертное слово командира эскадрона «струсил» как заноза вонзилось в грудь.
Сандро хлопнул Елизарова по плечу, заглянул под козырек его каски, спросил:
— Ты где родился?
— На Дону, — тихо ответил Михаил.
— Не может быть! Наверное, в астраханских степях: быстро бегаешь, как сайгак от охотника.
Михаил тягостно молчал.
— Скажи: почему бежал? — допытывался Сандро.
— Говори, Елизаров, — потребовал Величко.
Кровь бросилась в лицо Михаила. Он взглянул на парторга и еще ниже опустил голову.
— Я хотел залечь в стороне и стрелять по немцам, — начал было оправдываться он.
— Стрелять? А чем? Пулемет-то бросил, — перебил его Элвадзе. Он присел перед ним на корточки и резко сказал: — Нехорошо поешь, Елизаров, на свою голову. Скажи лучше — виноват, струсил, — умнее будет. Верно советую?
Михаил, задетый за живое, гневно посмотрел на Сандро. «Какое ему, комсоргу, дело? — подумал он. — Я же не комсомолец». Он вскочил на ноги и сказал:
— Я в твоем совете не нуждаюсь.
— Не горячись, — протянул руку Элвадзе. — У нас, в Грузии, так говорят: если очень сердишься, укуси свой нос.
— Сам укуси, у тебя он как морковка.
Элвадзе словно иглой кольнуло. В другом месте он схватил бы за грудь такого человека, который, вместо того чтобы каяться, спорит, насмешничает.
— Ай-вай!.. — покачал головой Сандро, положил руку на плечо Михаила. — Пойми же свою вину. Тебе ли теперь обижаться на нас? Поругаем — спасибо скажи: ума прибавится, дисциплины прибавится.
К конникам подошел
Пермяков. Он набил трубку, прикурил, накрыв голову полой шинели, и, выдохнув дым, негромко сказал:— Нет лейтенанта Хлопкова. Кто виноват в его смерти? — обвел он взглядом притихших казаков.
Елизаров боялся встретиться с его глазами. Ему казалось, что политрук сейчас скажет такое, что ему уж больше не придется держать клинок.
— Мы все виноваты: командира надо беречь в бою. Но больше всех виноваты вы, Елизаров, — медленно проговорил Пермяков. — Вы показали немцам спину, бросили пулемет, не подумали о командире. Есть боевая заповедь: «Сам погибай, а товарища выручай». Вы эту заповедь знали. Мы говорили о ней.
Элвадзе даже досадно стало, что такие простые и значительные слова не пришли ему на ум.
— Позорно откупаться в бою кровью товарищей, — продолжал политрук.
Тяжелым молотом опустилось на голову казака это обвинение. Михаил помрачнел еще больше и, проклиная ту минуту, когда поднялся и побежал назад, он пересилил себя, встал, не глядя ни на кого, честно признался:
— Да, я виноват…
Пермяков выколотил пепел из трубки, сунул ее в карман и строго сказал:
— Придется, Елизаров, отдать вас под суд за трусость. И домой напишем, что Михаил Елизаров трус, что он подвел своих товарищей в бою.
Тахав с перевязанной щекой сидел в кругу, держа своего коня на поводу. Он махнул рукой наотмашь и выпалил:
— Если кто предал товарища, секир башка ему! А Мишка признал, что просто труса праздновал. Ему хватит нашего горячего слова. Слово тоже бьет человека.
— Спокойно, Тахав, — дернул Элвадзе товарища за полу шинели, — а то командир в санбат отправит тебя.
— Не учи козу капусту есть, — огрызнулся Тахав. — Я не приказ обсуждаю, а предложение даю. Елизаров не враг.
Легче бы казаку проглотить горячий уголек, чем слышать такие слова о себе. Елизаров стоял, кусая губы. Он вспомнил отца, старого казака, кавалера георгиевского креста, и его наказ: «Не посрами Елизаровых. А коли придется — умирай со славой: в бою и смерть красна…» Что скажет отец, если получит письмо командира? Сердце разрывалось у Михаила. Он не мог ни объяснить, ни оправдать свою трусость. Отец воспитывал его в строгости, учил дорожить казацкой честью, гордиться фамилией предков, любить жизнь. А он, молодой, необстрелянный казак, в первом бою затрясся, как осиновый лист, смерти испугался, пустился в бегство. И чем больше думал Михаил, тем досаднее и тяжелее становилось ему. Он исподлобья посмотрел на Элвадзе, Тахава и других бойцов. Они казались ему счастливыми героями. «Неужели я хуже всех?» В нем заговорила казацкая честь. Он крякнул, махнул рукой, раздосадованный, вытянулся и громко сказал:
— Вина моя тяжелая. Разрешите искупить ее в бою.
— Недолго думано, хорошо сказано, — Элвадзе схватил руку Елизарова.
— Правильно! Споткнулся в первом бою — сумей подняться для нового боя. Только бесстрашием и можешь искупить вину, — заключил Пермяков и скомандовал:
— По коням!..
И Михаил Елизаров поехал искупать свою вину.
2
День выдался ненастный. Дул порывистый ветер. Черные тучи, обложившие небо, то разрывались, то сливались. Вершины сосен покачивались. Лес гудел. С шорохом осыпались сосновые иглы.