Приключения доктора
Шрифт:
Я, пристроившись подле нашего доктора — Михаил Георгиевич был здесь же и даже больше того: шел во главе фермерского стада, — перестал беспокоиться. Мне сделалось совсем очевидно: никаких беспорядков происходившее не сулило и сулить не могло. В той великолепной человеческой массе, частью которой я стал на всём протяжении пути, не могли уродиться зловредные помыслы. Из этого же следовало то, что мое присутствие как полицейского чиновника не значило здесь ничего: от меня требовалось единственное — быть человеком».
Александр Иванович Каугер, письмоводитель [61] в чине коллежского секретаря [62] :
«Когда начались волнения, а именно так мы все поначалу восприняли начавшееся в Городе движение, моё дежурство уже подошло к концу: я собирался покинуть участок и отправиться домой — здесь же, через дорогу, на 19 линии. Однако его
61
Здесь: канцелярский работник, в задачу которого входило делопроизводство по входящим и исходящим документам, количество которых в полицейских участках было чрезвычайно велико.
62
Гражданский чин X класса по табели о рангах, примерно соответствовал чину поручика.
63
Пристав Суворовского участка князь Оболенский.
64
Васильевская пожарная часть находилась по тому же адресу (Большой проспект, 67), что и управление Суворовского участка.
65
Косая линия Васильевского острова: на ней находились зимние казармы Финляндского полка.
66
Полицейский дом Васильевской части. Управление Суворовского участка находилось непосредственно в нем.
Признаться, это известие — о том, что мы остались без всякого вообще подкрепления — смутило меня. Известно, что полицейские участки первыми подвергаются нападению, а в особенности такие, как наш: расположенные в тесном соседстве с арестантскими камерами, в коих, как знает любой злодей, в каждый момент времени содержатся крайне подозрительные личности. Уголовный элемент, прореженный усилиями наших чинов, ни перед чем — ни перед даже самым кровавым насилием — не остановился бы в попытке освободить задержанных.
Оружейная комната была пуста: кроме нашего собственного, по форме положенного, оружия, мы не располагали ничем. А это значило, что нам, если бы нападение всё же случилось, пришлось бы полагаться лишь на четыре револьвера с одним боеприпасом к каждому и на четыре шашки — вполне бесполезные под огнем. Иосиф Иосифович [67] предложил забаррикадировать дверь — и это мы сделали — и заложить хотя бы окна первого этажа. Но от второго предложения, каким бы разумным оно ни выглядело, тут же пришлось отказаться: ни в участке, ни в пожарной части, ни в полицейском доме вообще — вот кто бы мог подумать! — не нашлось ничего, что можно было бы использовать для этой цели. С другой стороны, было нам и в некотором смысле утешение: чем бы мы ни заложили окна, защищать баррикады вчетвером мы не смогли бы всё равно, а без защиты они не продержались бы ни одной минуты.
67
Барон фон дер Остен-Сакен.
Положение казалось нам совершенно отчаянным, тем более что мы и слышали, и видели встревоженные, катившиеся по проспекту нескончаемым потоком, человеческие волны. Люди шли и по линиям и сворачивали на них: как мы узнали чуть позже, они стремились с Большого на Средний, и наш, таким образом, участок оказался чем-то навроде островка в подступавшем со всех сторон море.
Мы стояли у окна кабинета Ивана Дмитриевича и с нескрываемым друг от друга беспокойством смотрели на светопреставление. Происходившее за окном казалось нам фантасмагорией, ожившим кошмаром, чем-то, что иначе как в тяжком сне происходить и не может! Мы не могли понять, что вызвало вдруг такие подъем и устремленность, и с каждой в молчании проходившей секундой ждали: вот именно сейчас от толпы отделится отряд и приступом пойдет на участок!
Но проходили минуты, а приступа не было. Так прошли и четверть часа, и его половина.
Зазвонил телефон. Мы вздрогнули от неожиданности и переглянулись: ранее мы не раз и не два пытались связаться с миром, но линии оказывались перегруженными, наши вызовы оставались без ответа — даже до станции не удавалось дозвониться! Теперь же вызов поступил сам, и каждый новый удар молоточка по звонку казался нам ударом тревожного колокола.
Иван Дмитриевич взял трубку и какое-то время вслушивался в слова незримого для нас абонента. Но что мы видели совершенно ясно, так это с каждым мгновением светлевшее лицо его сиятельства: тревога уходила с него, морщины разглаживались, глаза оживали новым взглядом — с волнением, но иного свойства, не такого, как прежде. А дальше Иван Дмитриевич рассказал нам о приключившемся на самом деле — о явленном Городу чуде, — и наши собственные сердца и лица также освободились от тревог.
Мы сняли с двери засовы и вышли на свежий воздух. Всё еще шедшие люди — теперь их спешка была нам понятна — обтекали нас, застывших под ветром и снегом и вглядывавшихся в проспект.
— А что, Александр Иванович, — предложил мне его сиятельство, — не пойти ли и вам на Средний?
— А как же вы? — я уже рвался вперед, но чувство приличия удерживало меня на месте.
— Увы, но кто-то должен остаться в участке… а вы — ступайте. По старшинству — оставаться нам с Иосифом Иосифовичем: такая вот незадача бывает от положения!
Я благодарно кивнул и побежал. Надзиратель тоже рванулся было со мною, но тут же остановился: от Сыска в участке он был единственным, а значит, и он должен был оставаться на месте.
Время уже ушло: поспеть непосредственно к началу я не мог никак. Поэтому, понимая, что шествие уже шло, я просто выскочил на 19 линию и понесся что было духу к Среднему проспекту. Никогда еще я не бегал так быстро! Те двести с чем-то саженей [68] , что разделяли по линии участок и проспект, пролетели под моими ногами за считанные секунды. Однако и здесь я не смог приблизиться к цели: панели и значительная часть мостовой уже оказались запружены такими же опоздавшими, как и я сам — ряды за рядами, люди стояли вдоль проспекта, ожидая появления процессии.
68
Чуть менее полукилометра.
Полагаться на форменную одежду было нельзя: ни повод тому не соответствовал, ни общее настроение. Даже стоявшие здесь же — я видел их и узнал — городовые (дежурный и вызванный на подкрепление) ничем не могли мне помочь: они тоже увидели меня и тоже узнали, но только и смогли что помахать руками да улыбнуться! Улыбнулись мне и соседи из числа таких же, как я, бедолаг. А какой-то старичок — кажется, из зеленной лавки неподалеку — заметил: всё — ерунда, работать локтями нет никакой причины. Мол, каждый увидит всё, что положено… он так и выразился — «всё, что положено» — и добавил, поясняя:
— Смотрите в себя. От того, что у вас на сердце, и будет зависеть то, что увидите лично вы!
Слова старичка показались мне смутными, но в то же время — понятными. Разум не видел в них логики, но сердце на них откликалось. Этого мне показалось достаточно, и я, совершенно уже успокоившись, пристроился рядом со старичком — за спиною широкого в теле детины; по виду — чернорабочего из Гавани.
Шторм, ближе к вечеру свалившийся на город после оттепельных утра и дня, свирепствовал вовсю, но нас — сравнительно, конечно — более или менее защищали от ветра дома: лютуя с северо-запада на юго-запад, шторм обрушивался на линии, превратившиеся в подобие вытяжных труб. Во всяком случае, там, на проспекте, я не чувствовал таких порывов, какие дули мне прямо в лицо во время моей пробежки. Да и снег с ледяною крошкой летели наискосок: срываясь с крыш противоположной стороны проспекта, они устремлялись в просветы между домами, тогда как сам проспект оказывался им неподвластным. Казалось, будто над головами людей — где-то достаточно высоко — простерлось метавшееся в хаосе покрывало: этакая простынь с постоянно менявшимся рисунком.
И вот под этим-то покрывалом и показалась, наконец, процессия.
Позже мне рассказали, что шествие началось трубами Финляндского полка, но теперь они стихли: солдаты и офицеры — хором — пели молитву Богородице на умягчение злых сердец, и этот хор — сильный, стройный — производил такое впечатление, что многие, не стесняясь, плакали. Земное воинство просило Пресвятую о мире в сердцах — в своих не менее, чем в чужих.
Шапки слетели с голов. Я тоже стянул свою и перекрестился.