Право на приказ
Шрифт:
Когда дошла очередь до клепиковского, двести сорок шестого полка, дивизионный доктор присвистнул и сказал сидевшей напротив Касьяновой:
— Ересь какая-то. Этого нам не хватало.
— Напутали что-то? — спросила Касьянова, пришедшая узнать о своих, тех, что накануне наступления отправила в батальоны.
— Ничего не напутали. Разворовывают нас. Яко тати в нощи. Ваш Беляев с благословения своего командира полка старшину Фомина в командиры взводов произвел! Им мало, что они под огонь медперсонал суют и того, что дали, уберечь не могут, так они еще их в полководцы вместо себя определили. Что бы они запели, если бы я у них пару комбатов в хирурги произвел — они мне ведь тоже позарез нужны! Так я не могу, а им, видите, можно. Им все можно. Честное слово, до члена военного совета армии дойду.
Касьянова поглядела
— В первый день лейтенантов много доставили, — как бы оправдывая самоуправство майора Беляева, сказала Касьянова.
Но начсан дивизии и сам знал, что никому он жаловаться не будет, и что старшину Фомина не на танцы от него забрали, и, видно, он себя проявил, если его на строевую должность сочли возможным временно утвердить, но остановиться сразу не мог и проворчал, сопоставляя даты.
— В первый же день наступления назначили, а сегодня, дай бог, шестой. За это время ваши любимцы, Людмила Алексеевна, Клепиков с Беляевым, в ба-альшие чины вашего санинструктора произведут. ОПРОСа им не хватает, грабителям.
Касьянова вспомнила долговязого старшину, которого она когда-то сделала поверенным своей сумасшедшей поздней любви, и подумала, что старшина, наверное, обязательно встретит Сушкова. Она почему-то представляла, что они воюют где-то рядом.
Она ушла из госпиталя и села в поджидавший ее «студебеккер» с санбатовским имуществом и людьми и по пути перегнала санный обоз медсанбата. На передней повозке восседал Никитич. Касьянова не стала останавливаться, все равно Рассохин знал в своем деле много больше ее, и подгонять его не было смысла, и она помахала ему рукой, а ездовой в ответ тоже, мол, езжай, здесь мы и ничего нам не станется.
Едва начальство проехало, как сзади, из середины обоза, к Никитичу прибежала Оля Кожухова.
— Никитич! Я с тобой поеду!
Она бежала рядом с двуколкой как колобок в своем полушубке и неуставном пуховом платке и валенками на пару номеров больше, чем ноге требовалось. Потом наконец примерилась и плюхнулась на задок повозки и, дурачась, болтала ногами. Рассохин потянулся и втащил девчонку за шиворот, как кутенка.
— Садись, коли охота. Сенца под себя подпихни, теплее сидеть и помягче будет. Чего с Ярыгиным не усидела?
— А ну его. Зануда он.
На одиннадцать медсанбатовских двуколок было всего три ездовых, и в помощь им выделили двух сестер Кожухову и только что прибывшую Дашу Осипову. Остальных перебрасывали на машинах.
Двое ездовых, отряженных вместе с Никитичем, были людьми совсем разными. Ярыгин был хмурым матерщинником из того сорта людей, что не то чтоб лишнего переработали, а и то, что полагается, умудряются на тяп-ляп сгоношить и после этого требовать себе похвалы и отдыха. Зато Самусь из недавно призванных белорусов был работящ, стеснителен, и хоть был молод по сравнению с Никитичем и Ярыгиным, которым было за пятьдесят, но коней понимал не по возрасту. Несмотря на его стеснительность и невидность, да еще вдобавок и глухоту — из-за того по молодости и попал в ездовые, — Никитич доверял Самусю больше, чем Ярыгину, и советовался с ним. Понимание лошади в глазах Никитича было едва ли не главным из человеческих качеств. «По подкове и казака видать», — любил повторять Рассохин и в случае надобности мог в доказательство этой истины привести уйму примеров и случаев из жизни.
Оля была не из тех, которые садятся рядом помолчать. Примостившись поудобнее, она, зная слабость Никитича, «выкатила» для разговора «пристрелочный» вопрос:
— А чьи лошади лучше? Наши или немецкие?
— Какой же казак своего коня хаять будет? Наши, конечно. Немецкий першерон — он с виду покрупнее, а по дыху капризней наших и к еде разборчивей. Им фураж отдай и не греши, с ковкой не прозевай, а то копыто так расшлепает, что и подкову такую не найдешь, ну а наши, особо башкирские и степные, хоть на вид так из себя, а служат надежнее, особого фуража не требуют, меньше едят и нековаными работать могут — копыто у них ядреное, крепенькое. Да что там, Олюшка, говорить — мы вот на своих немца-то гоним. Вот и соображай, чьи лучше.
— Соображаю, Пров Никитич. Нам бы сейчас Конек-горбунок пригодился! Только
бы — вжжик! — и в Лодзь раньше «студера» примчались бы.Никитич насчет Конька-горбунка оказался другого мнения.
— Нестроевой этот конек, и сказка про него, я думаю, неправильная. Шаг у такого при короткой ноге совсем козий, на манер ишачьего, и при горбе седло не пристроишь, в упряжь не поставишь — мал. Верблюд, хоть горбатый, у нас их до тебя еще, в Сталинграде, много было, так на нем все возить можно, а вот под седло без привычки плох. И на коня любой командир сядет, а на верблюда попробуй посади, я уж про твоего конька горбатого не говорю — смехота одна. А казахи по степям и солончакам только на них и ездят. У каждого народа привычки и сказки свои. Вот я считаю, что это не наша сказка, хотя, слов нет, красивая.
— Скажешь тоже, Никитич. Выходит, если звери в сказке не наши, крокодилы, птица-чудища, единороги всякие, то и сказка не наша?
— Не так. У народа в сказках друг-попутчик, конь, зверь или птица всегда свои, природные, русские. Вот Сивка-Бурка — нормальный конь, кот Баюн или вот, как ты у меня, красна девица всегда нашего Ивана от беды упасут и в трудный час не отвернутся, не бросят. Все как в солдатской жизни — сам погибай, а друга-товарища вызволяй.
— Ты, наверное, Никитич, сказок знаешь пропасть! Я маленькая была, так страшные любила. Боялась, самой жутко, чуть что — я реветь, а все равно нравились. Дура была, аж смешно вспоминать. Все самое страшное вовсе не в сказке оказалось. Теперь вот, если услышу когда-нибудь сказку, хоть самую страшную-престрашную, все равно знать буду, что там конец счастливый. Как победа после войны. И когда она будет?
— К лету надо бы. Для справедливости я даже срок загадал, когда нам на гитлерюгах точку поставить надо — двадцать второго июня. Чтоб все сукины дети знали и до седьмого колена своим заказали про этот черный для нас день, но им на века вечные, этот день, чернее нашего казался. Такого прощать невозможно.
Никитич умолк, и дальше они ехали, каждый думая о своем. Шоссе, до того забитое машинами, незаметно опустело, и медсанбатовские упряжки оказались на дороге одни, среди холмов и перелесков Пилицкой долины. Ночевать им сегодня полагалось в Раве Мазовецкой, и только к исходу завтрашнего дня рассчитывали попасть в Лодзь, но сколько там придется стоять, никто не знал, только догадывались, что недолго, потому что дивизия ушла еще дальше.
Лошади двигались мерно и спокойно. Заиндевелые морды лошадей повозки, идущей следом, выпавший недавно снег, нежданно выглянувшее морозное солнце, низкое и красноватое, тишина вокруг делали картину мирной и совсем не военной. Никитич мельком поглядел на девушку и увидал, что она сидит, уставясь перед собой, и беззвучно двигает губами. Щеки раскраснелись, и была она как неженка невеста, которую в первый раз на масленицу вывозят на ярмарку. Только Никитич знал, что никакая Оля не неженка, а девка с характером и сноровистыми руками, которые многое умеют, а что балабонит иногда — так они, весь полк их женский, все такие — язык длинней вожжей, и неизвестно еще, от какой мужику неприятностей больше — от языкатой или тихони. А вот эта пичуга, пристроившаяся на его повозке, успела на всю жизнь оправдать себя за непоседливость свою. Под Ковелем двое суток, одна как перст, сидела в окружении при полном блиндаже раненых, говорят, что даже отстреливалась, хотя стрелок из нее, известно, никакой. Потом уже, когда все в норму пришло и немцев турнули, нашли ее вместе со всеми, разревелась в три ручья — успокоить не могли. Через месяц танковый полковник приезжал лично вручать ей орден, при всех расцеловал и звал к себе, в краснознаменную бригаду. Не пошла. Никитич окликнул девушку.
— Гляди не обморозься. Пробегись немножко, разомни косточки, сразу потеплеет.
— А мне не холодно. Совсем-совсем не холодно.
— Скажешь тоже, давай не ленись, а то скоро через губу не переплюнешь. До Равы ледышкой станешь.
Дорога стала спускаться со ската холма к речушке, к мостику, разбитому-расколоченному прошедшими по нему танками, машинами, и Рассохин уже ясно видел вдрызг измочаленные доски настила и взъерошенную свежую щепу на бревнах. «Придется коней в поводу, а то, не приведи господь, ноги поломать могут. Надо бы Самуся с Ярыгиным ссадить, а то один по неопытности, другой по лени своей лошадей покалечат», — подумал ездовой и толкнул Олю.