Право на месть
Шрифт:
Они расходятся, и Шарлотта знает: она больше никогда не увидит Кейти. Вот так, как сейчас, больше не увидит. За углом ее рвет, водка и желчь проливаются на землю, и она остается пустой. Выпотрошенной.
Она оглядывается на дом: развалина, нелюбимая и недостойная любви. Она не хочет оставлять Даниеля одного в обществе только Кролика Питера. Ему будет страшно. Он не поймет. «Он мертв, тупая ты вонючая лоханка, он больше никогда ничего не поймет из-за тебя, твоих таблеток, из-за тупого голоса в твоей голове, и твоих тупых рук, и твоей тупой злости. Он никогда ничего плохого тебе не делал, не водил тебя в обжорку и не делал того, что сотворил с тобой прошлой ночью Тони». Почему это стало так ясно только теперь? Почему она всегда на один шаг позади?
Она знает, что ей надо сделать. Единственное,
«Прости, Кейти, – думает она, повесив трубку после разговора. – Прости меня, пожалуйста, Кейти.
Прости меня, пожалуйста, Даниель…»
Ну почему она не может заплакать? Почему не может умереть? Вместо этого Шарлотта на негнущихся ногах идет домой и ждет, пока за окном не раздается вой сирены. А вскоре мама начинает выть, отталкивая от себя Тони.
Когда ее уводят в полицейскую машину, она не оглядывается.
Возврата больше не будет, никогда.
Я останавливаюсь на пустынной дороге вдали от дома – черный силуэт в темноте впереди, – достаю фонарик из бардачка машины. Пока не включаю его, осторожно иду по неровной тропинке. Ног своих я не вижу, свет уличных фонарей не пронзает здесь тяжелую тьму ночи. Дождя нет, но воздух влажный и тяжелый, давит, тучи висят низко, просели под собственной тяжестью. Я сворачиваю на подъездную дорожку, никаких авто не вижу, и, уж конечно, ничего похожего на полицейскую машину, и на сей раз я благодарна правительству за все урезания бюджета. Свет в доме не горит. Никаких признаков жизни. Если они здесь, то Кейти убрала с глаз ту машину, которой пользуется. Не колеблясь и не давая себе времени испугаться и повернуть назад, поднимаюсь по ступенькам. Ни полицейской ленты, ни доски, приколоченной к двери. Никаких признаков того, что полиция отнеслась к этой информации серьезно.
И когда я открываю дверь, то понимаю почему. Дом пуст. Его душа пуста. Я включаю фонарик – желтый просвет в черноте. Видеть здесь особо нечего, деревянные доски пола и бледные стены, а потом широкая современная лестница с площадкой для следующего пролета, который ведет на второй этаж. Я не слышу ничего, кроме гудения собственного тела в ушах.
Мебели практически никакой, большинство комнат пусты, но, по мере того как я просматриваю все снизу доверху, мне попадаются кое-какие оставленные предметы. При виде неотражающего зеркала в одной из комнат я вздрагиваю. Потом вспоминаю: иллюзионист. Он сделал его для какого-то трюка или повесил здесь, чтобы пугать гостей? На встроенном книжном шкафу в одной из гостиных еще остаются какие-то книги. В шкафах на кухне посуда. Если здесь собирались делать музей, то где все остальное? Заперто где-то? И уж конечно, все здесь как-то пресно и современно – это не привлечет посетителей. Такой дом мог принадлежать банкиру или бизнесмену. Не фокуснику.
Я возвращаюсь в переднюю, методически обшариваю лучом фонарика все вокруг. Ковер на полу. Что-то похожее на старый проектор на стене над дверью в деревянном ящике, покрашенном в белое под цвет стен, – попытка скрыть его с помощью иллюзии. Хитро`. Яблоко от яблони. Но пока никаких наводок.
Я нахожу дверь в подвал, пройдя через какое-то помещение – вероятно, подсобное в прежние времена. Осторожно открываю дверь, прислушиваюсь – есть ли тут хоть какие-то признаки жизни. Ничего. «Полночную тишь потревожить не смеет даже юркая мышь» [21] . Меня пробирает дрожь. Я взрослая женщина. Это всего лишь подвал. Я уже собираюсь спуститься вглубь, когда у меня в кармане оживает телефон. Черт! Саймон.
21
Строки из детского стихотворения «Визит святого Николая», или «Ночь перед Рождеством», написанного американским поэтом и лингвистом Клементом Муром (1779–1863). Перевод
О. Литвиновой.– Где вы, черт побери?! – спрашивает он. – Я думал, вы отправились спать. Вы взяли мою машину?
Мне кажется, что я слышу голос Ричарда, требовательный, раздраженный, и мой первый порыв – извиниться. Но я не извиняюсь.
– Я в Скегнессе. – Я говорю тихо, но звук в этом доме-склепе кажется слишком громким. – В доме.
– Где? Господи, Мэрилин, если полиция…
– Полиции здесь нет. Ни следа полиции. Но я не могу сидеть сложа руки. И этот дом – часть всей истории, я не сомневаюсь. Улика. Иначе и быть не может. Но если я ничего не найду, то сразу вернусь. Никто никогда не узнает, что я была здесь.
– Мне не нравится, что вы там одна. Жаль, что вы меня не предупредили. Я бы поехал с вами.
Совсем не как Ричард, понимаю я. Это не раздражение, это озабоченность. Монета та же, стороны разные. Ричард наряжал свою паранойю в одежды озабоченности. «Не надевай сегодня этого платья, ты же знаешь мужиков».
– Но послушайте, – продолжает он. – У нас есть кое-что. Я собираюсь сообщить об этом полиции. Амелия Казинс…
– Вы можете доказать, что она Кейти? – Дыхание у меня перехватывает, а сердце неожиданно начинает биться чаще.
– Нет, не совсем так, но в ее истории нестыковки. Если копнуть на несколько лет назад. Шито белыми нитками, и поверьте мне, ниток там много. Но дело даже не в этом.
– А в чем?
– Я думаю, – говорит он после паузы, – что Кейти выдает себя за двух других людей.
Джоди. Сучка долбанная! Сквозь мой кляп прорывается слабый всхлип. Джоди. Я ей верила. Она была моим другом. Моим лучшим другом. Голова у меня болит, я ужасно пьяна, а поэтому мне трудно думать. Нет, она никогда не была моим другом. Она была лучшим другом своей мамочки. Кейти. Девочки Б. Или как ее там.
Я знаю, что здесь умру. Я и мама – мы умрем вместе. Джоди убьет нас, потому что Джоди никакая, к херам, не Джоди, а спятившая сука! И мне так стыдно, нехорошо, и я так виновата, что мама умрет здесь вместе со мной. Я все время думаю о ребенке во мне, который тоже умрет, а он ни в чем не виноват. Может, он уже мертв. Слезы снова скапливаются у меня под веками, но я прогоняю их. Я не могу дышать, когда плачу. Я боюсь плакать. Я боюсь умереть. Я так боюсь, я хочу, чтобы мама как-то все исправила, но, думаю, она не сможет. Мне даже больше уже не стыдно. Дурацкая переписка в «Фейсбуке», кажется, была в другой жизни. С тех пор я изменилась. Дурой была.
Лицо у меня щиплет от соплей и слез, а челюсть болит от кляпа, и я ненавижу себя за беспомощность. Нужно было сопротивляться. Сообразить, что тут какой-то обман, когда я увидела ее в машине. Но все произошло так быстро, у меня в голове все смешалось. Прежде чем я успела что-то сделать, у меня на лице оказался кусок материи, а потом – темнота. А потом я пришла в себя здесь, вся в синяках и ссадинах.
Я не ненавижу маму. Я ее люблю. Я хочу сказать ей об этом. Иначе она умрет с мыслью, что я ее ненавижу. Она думает – ее все ненавидят. Лучше бы меня вырвало. Но нельзя, чтобы меня вырвало. Я задохнусь. Одеяло тяжелым грузом лежит на моем лице, я пытаюсь его стряхнуть, но не могу. Я хочу увидеть маму. Она такая крутая. Совсем не похожа на мою маму. Она пришла сюда, чтобы умереть за меня. Она так сильно меня любит. Я столько дней слышала про нее как про Шарлотту. Про мою маму, когда она еще не была чьей-то мамой. Она хотела, чтобы для меня все было лучше, и, что бы она ни сделала в прошлом, я все равно была эгоисткой, глупой, ужасной, а теперь я снова чувствую себя пятилетней. Убогая. Какая же я убогая!
Я слышу, как сумасшедшая Кейти разговаривает с ней. Она говорит о дне смерти Даниеля. Теперь, когда мама здесь, я ее больше не интересую. Я для нее ничто. Хуже чем ничто. Я была пешкой, а теперь она собирается скинуть меня с доски. Все это время в плавательном клубе, «МоиСуки», «Великолепная четверка», все это говно, что она мне наговорила про «Клуб стремных мамочек», как я равнялась на нее, как мы все равнялись на нее – все это был обман. В моей жалости к самой себе зреет пузырь злости. Как эта сука смеет так поступать с нами?