Последние истории
Шрифт:
Ночью пошел снег и испортил мою работу. На завтрак я выпиваю чай с рюмкой водки из Петровых запасов и отправляюсь на склон. Светит яркое солнце, и я обнаруживаю, что все не так плохо. Буквы стали нежными, сонными. Придется пробежать еще разок. Я семеню, словно в детской игре в поезд. Чух-чух-чух, смотрите на меня, низинные жители! Эй, вот я где! Водка согревает меня изнутри, а лицо горит от размазанных по снегу солнечных лучей.
Я вижу маленький автобус, наверное, каникулы закончились, он ведь ходит только когда дети учатся. С противоположной стороны над деревней нависает крутой склон, поросший черточками голых деревьев. Весна наступает оттуда.
За нашим домом растут подснежники. Петро обходит их вокруг, украдкой, словно сам тайком выращивает. Не позволяет пересаживать на мои клумбы, говорит, что они дикие и охраняются. Человеческий взгляд им вреден.
В последнюю весну, когда прилетели красные воробьи и начали вить гнездо на своем обычном месте, Петро расплакался. Глупый старик, мне бы уже тогда догадаться, что смерть не за горами. Но он еще забирался на лестницу и омолаживал деревья, секатором обрезал мертвые ветви на яблонях. Земля оттаивала медленно; в начале апреля, когда копали ямы, внизу была твердая, как камень.
Вот если б человека можно было так омолодить, как дерево. Срезать с него плохие воспоминания, отскоблить всю боль, все разочарования, будто мертвую ткань; состричь ошибки, глупые решения, оплошности и осветлить мысли. Если б можно было поступать так каждую весну, чтобы входить в новый год чистым и невинным. Ясно ведь — рано или поздно зима нас доконает.
Я умоляла его остаться в этом чертовом Ключборке, поселиться рядом с Лялькиной могилой и ждать смерти. Но нет. Видимо, могилы — тоже всего лишь детали. Петро обещали работу в другом месте, еще дальше на запад, хотя казалось, что там уже ничего не может быть. И не успела я устроиться в какой-то разоренной, кишащей клопами квартире, Петро велел мне снова собираться. И слова тоже оказались деталями — не было смысла их искать, он все равно не слушал. Подошел очередной поезд и лениво повез нас сперва по мокрым рыхлым равнинам, затем по долинам, пока мы не попали в другую страну, в маленький городок на краю света. За околицей мир обрывался, а горы уже напоминали рисованную театральную декорацию.
Год я с Петро не разговаривала. У меня язык отнимался, когда я на него смотрела. «Говоры польскою», — требовал Петро по-украински. Ни, думаю, не скажу ни слова польскою. Завезы мене у цей засраный Ключборк и там залыши, виддай мени вси рокы яки ты в мене вкрав, виддай мени дочку.
— Успокойся, детка, — повторяет тетка Маринка, — незачем возвращаться. Здесь, где мы сейчас, есть только перед, завтра, потом, одно только будущее время. Повесь на окна занавески, достань где-нибудь кота — в доме полно мышей.
Мне уже давно надо было его побрить. Наливаю в кружку воды, намыливаю кисточку. Правлю на кожаном ремне бритву. Коза при виде лезвия пятится и послушно ложится у плиты.
Взяв чистую тряпку, иду на веранду. «Парикмахерская!» — говорю я весело, но он не отзывается. «Щось не гаразд? — спрашиваю я. — Я щось не так зробыла? Забагато говорю? Ты на мене ображаешься? Ты николы мени цього не забудешь?» Я передразниваю Петро, говорю как будто его словами. Я хорошо помню этот укоризненный тон и свое раздражение — меня приводила в ярость медлительность Петро, его взрывы гнева, который — как все в нем — казался тяжелым, вялым.
Я придвигаю стул и принимаюсь за дело.
Мне знаком каждый сантиметр его кожи, я помню расположение голубых жилок, словно это карта исхоженной вдоль и поперек земли — речки, ручьи, мостики, дороги и тропки. Теперь, когда Петро лежит, я вижу этот самый характерный голубой завиток на виске — что-то вроде двойного колечка. Это его знак,
подкожная татуировка, так и не стертая морозом. Когда-то я смеялась — мол, в голубых жилах голубая кровь. Что делается с кровью, когда она останавливается в жилах? Расступились ли частички крови, все эти лейкоциты, красные тельца, чтобы дать место кристалликам льда, или хлынувший из космоса предательский мороз вонзился в нежные стенки материи?Твердая окоченевшая кожа уже не поддается бритве. Остаются островки серой щетины. Надо еще раз аккуратно пройтись по ним лезвием. Вдруг рука невольно отдергивается. Я жду шипения, гневного взгляда и полоски крови. Ничего подобного.
Испугалась, что тут такого.
Он вдруг встает передо мной, гладко выбритый, душистый, темноволосый. Втирает в щеки одеколон. Я тянусь губами к его лицу, бесконечно, картинка замирает, словно кинопроектор остановили, и тает, как целлулоидная, — посередине образуется темная дыра, распространяющаяся точно пламя.
— Петро теперь директор школы, — говорю я Текле, — у нас все отлично. Я заочно сдаю выпускные экзамены. Он смотрит зверем, стоит сболтнуть что-нибудь по-украински.
Дважды я езжу домой. Первый раз в пятьдесят третьем, второй — в шестьдесят четвертом. Все не так просто, приходится ждать, пока дадут заграничный паспорт. Петро заносит эти факты на сундук, на боковую стенку. Я помолодела на три года — вот как удобно не иметь документов: я называю им другую дату рождения.
Когда я приехала впервые, все там было по-прежнему. У тетки Ольги на стенах — те же коврики и иконы. Она слишком стара, чтобы обращать внимание на запреты. На кроватях горы вышитых подушек — чистых и душистых. Теткины дети разлетелись из гнезда: Мирон в Донецке, остальные в Киеве. «Залышысь з намы», — говорит тетка и плачет по Маринке.
В другой раз, в следующий приезд, я вижу, что старый мир становится маленьким, словно домик для кукол. Для лялек — Лялькин домик. И тетка Ольга уменьшается, усыхает и выговаривает крошечные слова, махонькие просьбы: «Залышысь з намы». Вскоре она умрет, и больше я сюда не приеду. Вернусь только после смерти, и мы станем жить здесь вечно, маленькое загробное государство желудевых человечков. Еще не сейчас, мне бы пришлось съежиться, чтобы остаться, тетя.
Я бродила по полевой дороге, рассматривала бывшую школу — теперь продовольственный магазин. Ковыряла ботинком землю у обочины. Пыталась найти то место, где закопала сверток от Либермана, но деревья то ли выросли, то ли наоборот — умерли. Исчезли с прежних мест. Теперь уже без археолога не обойдешься.
Ничего не вышло из этого поспешного визита, восточного шабата с теткой Ольгой. Лучше всего был долгий путь — потому что в одиночестве. Во второй раз на границе отобрали икону с моей Параскевой Пятницей, которую мне дала тетка. Я даже чуть было не угодила в тюрьму за контрабанду произведений искусства, но сумела в последний момент сунуть таможеннику свернутые трубочкой рубли. Тот на секунду замер, а потом взгляд его поплыл над моей головой к другим, более важным целям.
Тетка Ольга тщательно заворачивала ее в бумагу, длинными худыми пальцами обвязывала веревкой. Я могу повторить ее улыбку. Смотри, Петро, я улыбаюсь, как Ольга. Узнаешь?
Петро притворяется, что не видит. Но он стоял на перроне в Левине, когда усталый поезд, на каждой станции терявший вагоны, наконец привозил меня домой. Помогал нести тяжелые вещи — я забирала остатки той жизни: материн гуцульский полушубок, что сберегла Ольга, килимы, пасхальные рушники, вышитые рубашки, глиняного барашка. Мы шли с чемоданами по мощеной, обсаженной каштанами улице, потом через рыночную площадь.