Чтение онлайн

ЖАНРЫ

После Катастрофы
Шрифт:

Так, Изгоев пишет:

"Но если случится чудо и страна воскреснет, если силой тяготения соединятся, на первых порах хотя бы и не все, части разорванного целого, сможет ли этот зародыш воскресающего государства жить и развиваться, расти и крепнуть? Это в значительной степени зависит от идей правящих, руководящих групп. Опыт доказал нам, что без интеллигенции и помимо нее нельзя создать жизнеспособного правительства. Но из того же опыта мы знаем, что интеллигенция, воспитанная в идеях ложных и нежизненных, служит могучим орудием не созидания, а разрушения государства".

Это государство создаст, однако, особый и новый функциональный слой, "образованщину", который заменит ему и интеллигенцию и "интеллигентщину". И это новообразование будет справляться со своими обязанностями не лучше и не хуже других его, этого государства, органов.

Не будем спорить с Изгоевым о фундаменте монархической власти и причинах ее падения: здесь он рассуждает как тривиальный интеллигент-прогрессист, то есть поверхностно и пристрастно. Но истоки нежизнеспособности Временного правительства и небольшевистского социализма схвачены им поистине метко:

"Монархия рухнула с поразительной быстротой. Русская интеллигенция

в лице ее политических партий вынуждена была немедленно из оппозиции перестроиться в органы власти. Тут-то ее и постигло банкротство, заставившее забыть даже провал монархии. Все главные политические, социально-экономические и психологические идеи, в которых столетие воспитывалась русская интеллигенция, оказались ложными и гибельными для народа. В роли критиков выступили не те или иные литераторы, а сама жизнь. Нет высшего авторитета. На критику жизни нет апелляции. Большевики и их господство и воплотили в себе всю эту критику жизни. Напрасно интеллигенция пытается спасти себя отводом, будто она не отвечает за большевиков. Нет, она отвечает за все их действия и мысли. Большевики лишь последовательно осуществили все то, что говорили и к чему толкали другие. Они лишь поставили точки над i, раскрыли скобки, вывели все следствия из посылок, более или менее красноречиво установленных другими. Добросовестность велит признать, что под каждым своим декретом большевики могут привести выдержки из писаний не только Маркса и Ленина, но и всех русских социалистов и сочувственников как марксистского, так и народнического толка. Единственное возражение, которое с этой стороны делалось большевикам, по существу, сводилось к уговорам действовать не так стремительно, не так быстро, не захватывать всего сразу. Это не принципиальные возражения, а оговорки трусливого оппортунизма. Чхеидзе, Чернов, Церетели, Скобелев, Некрасов, Ефремов, Керенский говорили и проповедовали то, что принципиально должно было привести к господству большевизма, решившегося наконец воплотить в делах их речи ...>

В области идей должно быть твердо установлено, что между большевизмом и всеми леворадикальными и социалистическими течениями русской мысли существует тесная, неразрывная связь. Одно влечет за собой другое. Русские социалисты, очутясь у власти, или должны были оставаться простыми, ничего не делающими для осуществления своих идей болтунами, или проделать от а до ижицы все, что проделали большевики. Когда большевики на этом настаивают, они неопровержимы. Это оказалось истиной в 1917 - 1918 гг. Это истинно и для будущего".

"Для будущего" это не совсем справедливо хотя бы потому, что в середине 1918 года Изгоеву это большевистское будущее не могло еще привидеться даже в страшном сне. Но справедливость требует напомнить, что Керенский в эмиграции в своем знаменитом диалоге с "большевизаном" ("Современные записки" ("Annales contemporaines"), Париж, 1937, LXIII) утверждал дословно то же самое, что говорит Изгоев: различие было, по его убеждению, только в темпах и методах, а не в сути программ большевиков и эсеров. И в этом он видит свое оправдание, а не свой грех. Три возражения, каждое из которых самодостаточно, вызывает это суждение у тех, кто увидел большевистскую эру изнутри и в расцвете. Во-первых, программу эту (эсеровскую и литературную большевистскую) нельзя было выполнить иначе чем ее выполнили: при любом действительном послаблении ее никто не стал бы долго терпеть. Во-вторых, не литературная, а практическая программа большевиков (а после победы и укоренения - и подогнанная под практику литературная) была противоположна эсеровской в самом главном для России вопросе - в аграрном. Большевики взяли на вооружение эсеровскую формулировку этой программы лишь в тактических целях, на короткий период завоевания ими политической власти. В-третьих, конструктивные части обеих программ (все то, что должно было бы последовать после захвата власти) были невыполнимы в принципе, искони утопичны.

То, о чем говорит Изгоев в разделах, посвященных культуре и западному социализму, на большой дистанции верно, однако катастрофически несвоевременно. Это полемика, естественная для той же западной демократии, для которой характерен и западный, то есть гедонический, "буржуазный" (Изгоев) потребительский квазисоциализм. Западный - в многопартийной системе социализм есть легальный способ конкурентного увеличения своей (наемного работника и служащего) доли в национальном пироге. Он безопасен (в границах, не нарушающих здравого смысла, то есть не выходящих за рамки оплаты работника по труду его) в устоявшемся, прочном, экономически более или менее благополучном государстве. Запредельный же радикализм социализма российского для полемики места не оставлял, особенно в большевистском его варианте (коммунизм). На Запад он был позднее экспортирован большевизмом (в малых легальных и больших законспирированных метастазах).

Изгоев пишет:

"Большевики вполне поэтому правы, когда обличают огромное большинство западноевропейских социалистов в "буржуазности", в отступничестве от заповедей Корана, от заветов первоучителей. То, что есть творческого в европейском социализме, по существу своему "буржуазно", основывается на идеях, противоречащих социализму. Огромное, мировое значение деятельности русских большевиков в том, что они продемонстрировали эту истину всему миру. Вот что означает последовательное проведение социалистических идей, сказали они, вот какой вид получает социализм, осуществленный в жизни. И весь мир, в том числе раньше других социалисты, ужаснулся, когда раскрылись эти кошмарные картины одичания, возвращения к временам черной смерти, Тридцатилетней войны, великой московской смуты, неслыханного деспотизма, чудовищных насилий и полного разрыва всех социальных связей. Таковым оказался социализм, действительно осуществленный, испробованный в жизни. Невольно вспоминаются знаменитые слова Чаадаева: "Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суждено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение". Поистине в этих словах, написанных девяносто лет тому назад, слышится какое-то пророчество".

Но

ведь это еще не социализм, это только война за социализм - это июнь 1918 года. И главное, ни Изгоев, ни - тем более - Чаадаев не представляли себе (и не могли представить), что урок этот, если он пересечет некую грань саморазрушения, может оказаться смертельным трюком не для России только - для человечества.

Ссылки на Достоевского, развернутые Изгоевым, стали сегодня общим местом для критиков социалистической бесовщины. Разительно, хотя и естественно, принятие 1917 - 1918 годов за апогей большевистского зверствования и распада. Изгоев весьма проницательно предвещает экономическую абсурдность и беспомощность социализма, но, во-первых, не представляет себе, как долго сумеет социализм выжимать из империи ее исторический и природный потенциал своими зверскими, насильственными приемами. А во-вторых, он так и не добирается до сугубо конкретного системного корня этой - вопреки всей мощи насилия - созидательной беспомощности и абсурдности. Главное же, что (подчеркнем еще раз) бросается в глаза и в этой статье, и в остальных статьях сборника, это отсутствие чувства необходимости немедленно что-то делать. Некая созерцательная неспешность, предполагающая, по-видимому, что большевики не посягнут на право не подкрепленного действием инакомыслия. Но они - посягнули.

* * *

Говоря о статье В. Н. Муравьева "Рев племени", мы оставим вне обсуждения ее начальные поэтические фигуры. Отметим только, что, на взгляд сухой и придирчивый, реветь должны бы племена, а не племя, ибо племен на Руси испокон веку великое множество. И чем ближе к описываемой эпохе, тем больше (уже не племен, а народов). Поэтому если и существовала в древней (какая уж тут древность - в запасе одно тысячелетие) Руси "небывалая цельность духа" (а, по словам автора, это "не легенда и не метафора"), то ни в летописях, ни в многотомных исторических монографиях (разумеется, дооктябрьских) она не отразилась. Что же до "рева племени" в многоплеменных волей-неволей современных государствах, то мы с ужасом слышим сейчас его какофонию в Югославии, или в ЮАР, или... Особенно он многообещающ при ядерной дубинке в руках ревущего. Но каждому вольно чувствовать прошлое, свое и своего рода-племени, как ему заблагорассудится. Спорить с ощущением невозможно. Бесполезно также рассматривать по пунктам, как и в чем российская история разошлась с уверенными пророчествами еще одного из ее прорицателей. Говоря о будущем, не ошибаются слишком немногие, для того чтобы остальным вменять в вину их ошибки. Зато заслуживают благодарного внимания догадки, искрящиеся в потоке домыслов. Они словно крупинки золота, отмытые от песка на лотке времени. Их значение непреходяще.

Как большинство пишущих и рассуждающих, В. Н. Муравьев констатирует зорче, чем прогнозирует. Если отвлечься от особенностей его риторики и перевести последнюю на менее патетический и более современный язык, то его констатации предстанут много более точными.

По сути, речь идет о том трагическом разрыве, о котором уже неоднократно говорилось. Он подстерегает всякий молодой народ, окруженный старшими, чем он, народами, обладающими мощной государственностью, иной историей и могучей культурой. Естественно, что во взаимодействии с новым и все более близким знакомцем участвуют прежде всего административные и образованные слои обоих партнеров. Чем массивней и самобытней младший народ (или полиэтнос), тем глубже окажется при подобном взаимодействии трещинка между основной массой такого народа и его тонким слоем, активно взаимодействующим с иноземцами в духовной области. Но ведь и этот тончайший активный слой не прошел эволюции новых знакомцев. Его духовные заимствования не имеют корней ни в родной почве, ни тем более вне ее. Врастание в чуждый мир в одном-двух поколениях - чудо для единиц и невозможность для множеств. Убеждения, заимствованные у соседей близких и дальних, имели у них (у соседей) свою органику, свои источники и, главное, свои параллельно (а то и задолго до рождения новых идей) возникавшие противовесы, обеспечивающие обществу относительную стабильность и устойчивость по отношению к духовной взрывчатке. Эти идеи являлись даже не антитезой других идей, а одной из реакций определенных общественных слоев на органическое развитие государства и общества. Идеям противостояли не только контридеи, но и прочные социальные институты, сложившееся право, могучая инерция основного мировоззренческого потока, естественный мировоззренческий иммунитет. Он создавался общими корнями как позиции, так и оппозиции. И на Руси такое (относительное, как везде) равновесие могло бы возникнуть и устояться. Но ее дооктябрьская историческая траектория была резко изменена по меньшей мере дважды: татаро-монгольским нашествием и петровскими "перестройкой" и "ускорением" (правда, без "гласности").

Муравьев пишет:

"Петр явился как бы повивальным мастером в процессе "европеизации" России. Великий император, рубя головы стрельцам или урезывая бороды боярам, тем самым внедрял в Россию Европу, вколачивал в московские головы на место старых идей новые, перенятые с Запада. И то страшное сопротивление, которое встретил Петр, не было сопротивлением отдельных фанатиков и отсталых варваров, но сопротивлением всего древнерусского миросозерцания ...>

Со времени Петра начинается отрыв образованных русских классов от народа и усвоение ими нового, западного миросозерцания. Народ остался при старом. Вплоть до нашего времени он жил запасом идей, верований, психологических и действенных навыков, накопленных в средних веках русской истории. Он продолжал жить исторически, воспринимая события и участвуя в них целостным, действенным образом. Но трагическое положение народа нашего заключалось в том, что народ не может существовать без связи с выделяемыми им постоянно образованными слоями. Они для народа то же, что цветок плодоносный для растения, необходимый орган, обновляющий его жизнь и двигающий его развитие. Мы же находились в таком положении при наличии двух культур, что часть народа, получавшая образование, немедленно этим самым воспринимала чуждое народу миросозерцание, отрывалась от народа, жила вне связи с русской историей. От этого древнее миросозерцание наше не могло развиваться. Не развиваясь же, оно должно было зачахнуть и умереть. Три века держалось оно, несмотря на ожесточенную войну, объявленную ему интеллигенцией, и три века им держалось русское государство. Наконец, к началу XIX века народ оказался вовсе без миросозерцания. Старое умерло, нового он не усвоил. ...>

Поделиться с друзьями: