Чтение онлайн

ЖАНРЫ

После Катастрофы
Шрифт:

Это уже не столько вопросы, сколько суждения. Все-таки, по-видимому, наиболее целесообразный (не исключено, что единственно возможный) не катастрофический переход от окостеневающего, омертвевающего социализма к правовому и продуктивному устройству общества должен пройти через преобразующий реформаторский авторитаризм. Но как он редко случается, такой переход. За авторитаризмом ведь могут стоять хасбулатовы, руцкие и жириновские, а не Столыпин. Прыжок же в демократию из пропасти или с леденящей скалы тоталитаризма без авторитарной амортизации вряд ли мыслим (в лучшем случае - крайне рискован). Станет ли президентская конституция Ельцина таким амортизатором для России? Не берусь гадать: для выполнения миссии авторитарного раскрепощения нужен не только закон, но и достаточный круг деятелей. Имеется ли он в России? Обладает ли президент Ельцин

не только доброй волей, но и силой, средствами и приемами ее осуществления? Я не знаю (1994).

Солженицын весь еще вдохновлен идеей жизни не по лжи, которую он для себя лично, в своем творчестве, осуществляет. Но вместе с тем он не может не чувствовать (а вскоре и обоснует), что в той бездне, в которую впала Россия, помимо разноголосого спора многих правд и многих неправд (и даже одной, как ему видится, правды против многих неправд) нужны принципиальные и неотложные практические преобразования. И провести их могла бы только сильная и прозорливая власть.

Он осознаёт все опасности авторитарной системы:

"У авторитарных государственных систем при достоинствах устойчивости, преемственности, независимости от политической трясучки, само собой, есть свои большие опасности и пороки: опасность ложных авторитетов, насильственное поддержание их, опасность произвольных решений, трудность исправить такие решения, опасность сползания в тиранию. Страшны не авторитарные режимы, но режимы, не отвечающие ни перед кем, ни перед чем. Самодержцы прошлых, религиозных, веков при видимой неограниченности власти ощущали свою ответственность перед Богом и собственной совестью. Самодержцы нашего времени опасны тем, что трудно найти обязательные для них высшие ценности".

Но подчеркну еще раз: Солженицын не может не осознавать и того, что преобразования, назревшие за полвека насилия и разрушения, может более или менее удовлетворительно осуществить только по-настоящему сильная и целенаправленная власть. Впоследствии будет многократно повторена и развита эта мысль, и не одним только Солженицыным. Но никто не вспомнит, какую лавину негодования обрушили на него апостолы безграничной свободы, когда он впервые высказал эту непопулярную идею.

* * *

Вторая статья Солженицына в сборнике "Из-под глыб" называется "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни".

Человек размышляет. Он осмысливает сложнейшую действительность, ищет нравственный выход из ее лабиринтов и тупиков. Он предельно искренен. Он стремится быть объективным и справедливым. Тем не менее он в какой-то мере и пристрастен: первые крики из-под заваливших поколение каменных глыб не могут быть раздумчиво-взвешенными. Все чувства и мысли в них обострены болевой реакцией на толщу и мощь обвала.

Первая попытка самоизлечения пленного духа - перенос на постигаемую реальность оценок, применяемых к лицам и малым человеческим сообществам:

"...благородно, подло, смело, трусливо, лицемерно, лживо, жестоко, великодушно, справедливо, несправедливо... Да так все и пишут, даже самые крайние экономические материалисты, ибо остаются же людьми. И ясно: какие чувства преимущественно побеждают в людях данного общества - те и окрашивают собой в данный момент всё общество, и становятся нравственной характеристикой уже всего общества. И если нечему доброму будет распространиться по обществу, то оно и самоуничтожится или оскотеет от торжества злых инстинктов, куда б там ни показывала стрелка великих экономических законов.

И всегда открыто для каждого, даже неучёного, и представляется весьма плодотворным: не избегать рассмотрения общественных явлений в категориях индивидуальной душевной жизни и индивидуальной этики.

Мы здесь попытаемся сделать так лишь с двумя: раскаянием и самоограничением".

С такой преамбулой эта сравнительно ранняя статья Солженицына обречена была на известную долю утопизма.

При переходе от лиц, семей и малых сообществ "к тысячным и миллионным ассоциациям" (тем более к миллиардным) меняется механизм действия многих законов (природных ли, заданных ли свыше - как угодно верить). Утопия обычно пренебрегает деталью, незаметной на фоне ее грандиозных истин. Но эта незамеченная деталь и делает замысел утопическим. Утопическое "если бы все... или большинство..." есть именно такая мелочь: на бесконечно большие множества нельзя переносить законы, действительные для сравнительно малых групп.

Миллионы и миллиарды - это конечные величины, но вся совокупность человеческих отношений внутри таких множеств (психологических, социальных, эмоциональных, экономических и пр., и пр.) бесконечно велика и изменчива. Это не означает, что к таким совокупностям нет ключей. Но к ним применимы принципиально иные ключи, чем к малым сообществам.

Так, раскаяние в отношениях человека к человеку может быть абсолютным и выразиться в полной самоотдаче. Человека с человеком, семью с семьей, малую группу с малой группой можно и рассудить, и повелеть возместить урон (не всегда, но часто возможно). Народ с народом уже так не рассудишь. И не может народ во всех своих поколениях искупать нанесенный когда-то другому народу даже и страшный ущерб. Тем более что у каждого большого множества свой счет и обид и грехов. Здесь, как и в вопросе о нравственных абсолютах и праве, неизбежна определенная юридическая формализация. К примеру: здесь могут действовать законы давности, здесь невозможно не округлять и не закруглять взаимных расчетов.

Представляется также, что раскаяние и самоограничение - явления не одного ряда. Без самоограничения цивилизованное человеческое общежитие вообще невозможно. В большом и многосоставном человеческом сообществе самоограничение есть обязательное условие выживания и удовлетворительных взаимоотношений. Если человечество не выйдет в правовое пространство разумного самоограничения, то оно падет жертвой собственного своеволия. Самоограничение - феномен прежде всего нравственный, но и социальный. Он распространяется и на этику, и на экологию, и на производство, и на потребление, и на взаимоотношения с соседями (как по дому, так и по планете). Стоило бы подчеркнуть, что многоаспектное самоограничение должно и может иметь выражение в праве. Не во всей, разумеется, полноте и не во всех отношениях, но с большой степенью приближения к уровню, отводящему от человечества угрозу гибели.

Раскаяние в отличие от самоограничения - категория чисто нравственная, духовная. Оно имеет характер более личностный, существенно менее нормативный, чем самоограничение. Но Солженицын в обоих случаях имеет в виду не только сугубо личные проявления того и другого. Он говорит "мы", имея в виду то ли "мы, русские" (что вероятнее), то ли "мы, россияне" (что реалистичнее). В условиях, когда писалась его статья, ни первое, ни второе "мы" не являлось реальным объектом волеизъявления. Инициатива была сосредоточена в высшей точке Системы, без санкции коей ни одно радикально-созидательное шевеление не мыслилось.

Солженицын знает, кто хозяин в стране (отсюда - "Письмо вождям"), видит принципиальную неработоспособность Системы в созидательном смысле. В те годы только и оставалось, что уповать на промыслительный поворот к свету всего "мы". Но ни вожди, ни "мы" Солженицына не услышали и к свету своевременно не повернулись. Саморазрушение неработоспособной Системы дошло до критического момента, не выпестовав к этому времени жизнеспособного ее преемника. Преемник, ищущий дорогу на ощупь, методом проб и ошибок, появился уже на краю обрыва. Его шансов и качеств мы здесь не обсуждаем. Призыв Солженицына "жить не по лжи" (подчеркиваю: жить, а не только самовыражаться) осуществился в форме всеобщего лавинного выговаривания своих правд, а не радикального массового изменения образа своей жизни. В этом словесном урагане ("рев племени"? нет: рев племен) голоса тех немногих, кто предлагал дело, заглушались хором обид, обвинений, угроз, оживших агрессивных и прекраснодушных утопий. Говорящих дело в таком реве не слышат. Но солженицынское "Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни" прозвучало в почти полной еще немоте. И его почти не расслышали (многие ли читали тогда нелегальщину?). А из услышавших многие осмеяли. И среди осмеявших - какие тонкие, просвещенные люди. Но не поняли. Или не захотели понять. А стоило хотя бы всерьез задуматься. Тогда очень болезненно все отозвались на запоздалый его упрек татарам. Но не заметили центральной пропозиции: предложения разрубить гордиев узел, прекратить наконец счет взаимных обид и обратиться каждому на себя. Не увидели (а если увидели, то осудили: изоляционизм), что Солженицыным обсуждаются пути государственного развития не СССР, а России (это в 1973 году!). Солженицын предвосхитил события на двадцать лет. Кто об этом вспомнил?

Поделиться с друзьями: