Полуденный бес
Шрифт:
К тому времени Родион уже был взрослым молодым человеком и сделал неплохую карьеру. Талантливый художник и фотограф, он был одним из первых советских аристократов. Он не стыдился жить на широкую ногу, когда народ умирал с голоду.
Он приехал на служебном автомобиле с редактором одного советского журнала, чтобы сделать фоторепортаж о «перековке человеческого материала». В нашем лагере было много любопытных лиц! Например, среди нас жил нищий, как две капли воды похожий на Карла Маркса. Еще там работала женщина… Это был не человек в физическом смысле слова. Некое поразительное существо без рук и без ног. Но я не оговорился, она именно работала за токарным станком и давала самые высокие показатели! Ей помогало в этом другое существо, очень красивый
– Я это очень понимаю, – тихо сказал Меркурий Афанасьевич.
– Родион Вирский сразу выделил меня из толпы. У него, как и у его приемного отца, было редкое чутье на людей мистического склада. Но в первое знакомство я этого, конечно, не знал. Перед Вирским в моем лице предстал обыкновенный дурачок. Когда он подошел ко мне и спросил мое имя, я плюнул в него и назвал его непотребным словом. Охрана хотела меня избить, но он решительно остановил их.
«Этот человек нужен мне, – сказал он, пристально рассматривая меня. – Это типаж для моей новой картины».
«С каких пор ты рисуешь идиотов, Родион?» – спросил его редактор журнала.
«Это не идиот, а юродивый, – возразил Вирский. – Я сейчас как раз работаю над большим полотном под названием “Уходящая Русь”. В ней я собираюсь заголить и высечь старую поповскую Московию».
«Государственный заказ?» – со значением спросил редактор.
«Разумеется», – со значением отвечал Вирский.
«Но я слышал, что-то подобное пишет Павел Корин…»
Лицо Вирского передернулось от ненависти. Потом мне довелось увидеть коринское полотно «Русь уходящая». Я был потрясен! С каким трагическим достоинством он изобразил наш исход ! Вирский свою картину не закончил. Что-то все время мешало ему, и это приводило его в бешенство. Бывали дни, когда он в неистовстве рвал зарисовки и кромсал ножом загрунтованные холсты.
Меня конвоировали из Сергиева на дачу Вирского в Болшеве. О лучшем месте я не смел и мечтать! В моем распоряжении оказалась прекрасная библиотека. Там было много религиозной литературы на всех европейских языках. Впрочем, в то время я интересовался светской литературой, зачитывался Прустом. Я гулял по живописным местам Подмосковья. Только в Москве появляться я не имел права.
Но за это я должен был не просто позировать, но и беседовать с хозяином дома. Впрочем, обязанность эта оказалась настолько приятной, что вскоре я сам с нетерпением ждал его возвращения со службы. Целыми часами мы разбирали дореволюционные альбомы и книги. Он увлекался учениями отцов церкви, оценивая их по линии красоты. «Лествица» Иоанна Лествичника поражала его стройностью организации духовного пространства. О такой архитектурной постройке, говорил он, любой архитектор может только мечтать! Еще он говорил, что после красоты православного богослужения всякая иная красота кажется ему пошлой. В любой религии его интересовала ее тайная, эзотерическая сторона. И это льстило мне, потому что я был знаток по этой части.
К тому же Вирский был исключительно обаятельный человек. Вскоре я понял, что он имеет надо мной власть. Я тосковал без него, когда он уезжал в командировки. Я просто места себе не находил…
– Он был крещеный? – вдруг спросил Беневоленский.
– Вообразите, его крестил сам Иоанн Кронштадтский! Но это отдельная история. Тем не менее я чувствовал, что во время наших споров не Вирский идет к вере, а я ухожу от нее. Он с энтузиазмом впитывал мои знания. Но он спорил со мной так тонко, что озадачивал меня. Он, несомненно, знал что-то в духовной области, чего не знал я.
– Этого я не понимаю, – старый священник развел руками.
– Однажды мы спорили о евхаристии. Эта тема сильно волновала
Вирского. Он говорил, что превращение вина и просфоры в кровь и тело Христа химически невозможно. А я, неразумный, подыгрывал ему, говоря, что всё дело не в вине и просфорах, а в вере. Вера в таинство превращает хлеб и вино в плоть и кровь.«Следовательно, вся сила церкви держится на вере прихожан?» – спросил он.
«Конечно», – спокойно отвечал я.
«Следовательно, если химически доказать, что хлеб и вино после проскомидии остаются хлебом и вином, таинство распадется, и церковь перестанет быть церковью?»
Я возразил, что настоящая вера не проверяется химическим анализом. Но он не слушал меня. Его взгляд горел демоническим огнем.
«А я предпочитаю думать, что состав вина и хлеба меняется после проскомидии, – вдруг заявил он. – Таинство евхаристии сильно занимает меня! Но не в символическом смысле. Кровь! Великое дело кровь! Мы не знаем ее возможности! Не зря жрецы всех времен и народов тянулись к крови! Идемте, я хочу вам кое-что показать!»
С тоскливым предчувствием я спускался в подвал его дачи, где были его тайный кабинет и фотолаборатория. Предчувствие не обмануло меня. Страшное зрелище предстало предо мной! Вся комната была заставлена шкафами с книгами. Как на подбор, это были самые мерзкие книги земли! Некоторые из них я знал. Но я не предполагал, что их может быть собрано так много в одном месте. Все они были расставлены в исключительном порядке. Здесь же я увидел множество фотографий, развешанных на стенах и сваленных на столе и стульях. Здесь, наоборот, царила неразбериха. Ворохи снимков, горы стеклянных негативов! Это были… фотографии мертвецов.
– Господи! – воскликнул Беневоленский.
– Да, Меркурий Афанасьевич. Мой приятель был законченным сатанистом. Он безошибочно выбрал меня из толпы в лагере не для своей картины, а чтобы использовать мои знания, мой опыт в своих целях. Здесь, в подвале, Вирский открылся мне весь. Его познания в черной магии были исключительны. Одержимый бесами, Вирский говорил безостановочно, называл и цитировал десятки богомерзких книг. Я не мог его остановить. Силы покинули меня, я чувствовал усталость, головокружение.
– Молитва! – крикнул Беневоленский, подскочив в кресле.
– Кто-то лишил меня памяти. Поверите ли, я даже не мог тогда вспомнить, как правильно перекреститься.
Я был в ловушке. Вирский наслаждался моей беспомощностью. Он говорил, что посещает расстрельные подвалы НКВД, чтобы наблюдать казни и фотографировать трупы. Говорил, что обожает запах крови, что на кровь невинных жертв слетаются лярвы .
– Это еще кто такие?! – испугался Беневоленский.
– Неважно… Спасло меня то, что в ранней молодости я научился особому поведению во время постов, а постник я был фанатический. Я научился обмирать. У Афанасия Фета есть такие стихи: «Я в жизни обмирал и чувство это знаю…»
– И со мной такое бывает, – признался Беневоленский. – Неприятное ощущение!
– Я научился обмирать по своей воле. Это что-то вроде йоги. И вот я обмер, а он этого не знал. Я бесчувственно смотрел на него со стороны и как бы сверху. Его речь звучала в моей голове как в пустой бочке.
Когда Вирский вывел меня из подвала, гордо полагая, что раздавил меня, я заперся в своей комнате и всю ночь горячо, со слезами молился.
– Как хорошо! – вздохнул Беневоленский.
– Наутро я заявил, что ни дня не задержусь в его доме.
«Я не отпущу тебя», – сказал Вирский.
«Тогда я убегу».
«Тебя осудят за побег».
«Вы забыли, Родион Иванович, – сказал я, – с кем вы связались. Я юродивый. Расстанемся по-хорошему, или я превращу вашу жизнь в кошмар. Я буду мочиться на обои, на ковры, плевать в лица вашим гостям. И это, как вы прекрасно знаете, будет в полном согласии с эстетикой юродства».
Вдруг Родион рухнул на колени.
«Отец Тихон! – закричал он. – Спасите меня! Я обманул вас! Это всё он, мой приемный отец! Он нашел меня в колонии и насильно разлучил с братом!»