Пока ты моя
Шрифт:
– А как же насчет твоих выкидышей и мертворожденных детей? – тихо спрашивает она, когда нам подают булочки. – Это что, тоже «путь в жизни»?
Я потрясена тем, что Пип осмеливается выносить это на обсуждение, но она заслуживает вдумчивого ответа.
– Конечно же я ни за что не выбрала бы этот путь, если бы могла решать, – пытаюсь объяснить я. – Но если гибель моих детей была их дорогой в жизни, я удостоилась чести, став частью этого пути.
Пип почти готова согласиться. Я отчетливо вижу, как эта мысль прокручивается в ее сознании, пока она внимательно изучает меню, решая, что заказать – лесные грибы и лингвини с устрицами или ее обычный цезарь с курицей.
– И ты ощущаешь, что удостоилась чести
Я рассматриваю эти слова как выпад со стороны Пип, но у нее есть право на собственное мнение.
– Пип, это не совсем так, – начинаю объяснять, но быстро понимаю, что именно так это и прозвучит, что бы я ни сказала, как бы ни пыталась донести свою мысль.
Я люблю наши совместные ланчи – с тех пор, как мы познакомились на занятиях в дородовой группе, Пип стала моей лучшей подругой, – но до этого момента мы никогда еще серьезно не разговаривали об этической стороне моей работы. Когда люди начинают вникать в детали этой деятельности, оценивать добро и зло, которые она несет, у них формируются весьма жесткие представления о том, чем я занимаюсь.
– Мне кажется, они не рассматривают твое присутствие в их жизни как часть своего жизненного плана, вот и все, что я могу сказать по этому поводу. – Пип разворачивает салфетку и кладет ее на колени.
Не знаю, почему подруга так болезненно реагирует на проблемы, которые я не в силах контролировать.
Я вздыхаю и снова пускаюсь в объяснения.
– Спустя примерно восемнадцать месяцев после устройства на свою первую работу, когда я жила в Манчестере, мне пришлось взять долгий больничный, – рассказываю я Пип. Ее лицо смягчается, вдохновляя меня продолжить. – Я только что узнала о своей беременности. Я была вне себя от радости. Это был мой первый раз, и мы пытались зачать ребенка на протяжении многих месяцев.
Появившаяся было на лице Пип улыбка быстро сбегает. Подруга чувствует, что за этим последует печальное признание.
– Короче говоря, стресс, сопровождавший мою работу, вверг меня в уныние, прямо-таки добил. Я была в депрессии. У меня просто не осталось сил, чтобы справляться с повседневными делами. Поначалу помогали таблетки, но я была беременна и не горела желанием долго сидеть на лекарствах.
Я жду реакции Пип, но она лишь небрежно пожимает плечами и замечает:
– Все, кого я знаю, сидят на транквилизаторах или принимали их в свое время.
– Но потом дела пошли еще хуже, – признаюсь я. – Из-за нервного напряжения я вообще уже не могла толком выполнять свои обязанности. По правде говоря, мое состояние даже не позволяло мне принимать верные решения по работе.
Если я когда-либо откровенничаю с кем-то на эту непростую тему, всегда останавливаюсь на этом месте. Но в моем сознании весь безобразный ужас того, что я тогда натворила, мечется с такой же неистовой силой, что и в то время, когда начальник сообщил мне страшные новости. Возможно, если бы я поставила галочку в другой клетке анкеты, написала бы иначе одно предложение в итоговом заключении, предупредила кого-то обо всей опасности жестокого обращения с ребенком, которое я подозревала, но не смогла доказать, она, возможно, была бы сейчас жива. В сущности, я убеждена, что давление этой ужасной истории, сама смерть маленькой девочки, последующее расследование, газеты, вцепившиеся в меня, словно я какая-то преступница, – все это поспособствовало моему выкидышу.
– Но… сама понимаешь, – бросаю я легкомысленно. – Я прошла курс психотерапии, справилась, как и другие. И вот, я здесь.
Так крепко сцепляю руки, что кончики пальцев белеют.
Нам приносят воду и хлебные палочки. Я с хрустом вгрызаюсь в кусок хлеба, чтобы не дать себе возможности выболтать
еще больше. Пип, похоже, слушает с большим интересом, несмотря на свои очевидные предубеждения. Пытаюсь сменить тему, но этот номер не проходит.– На тебе, как на учительнице, лежит похожая ответственность. Нам часто звонят педагогические коллективы школ, когда думают, что ребенок может страдать дома.
– К счастью, мне никогда не приходилось этого делать, – быстро реагирует Пип.
– Но ты сделала бы это, если бы что-то подозревала? – охлаждаю я ее пыл.
– Разумеется.
– Даже если бы ты знала, что ребенка в итоге заберут у родителей?
– И по-прежнему – да, разумеется. – Пип тянется вперед и берет меня за руку. – То, чем ты занимаешься, Клаудия, по-настоящему замечательно. Никто не осознает, что ты приходишь в семейный дом с ясным умом и сердцем, полным надежды, а уходишь зачастую с непосильным грузом отчаяния и тонной бумажной работы.
Я смеюсь:
– Как ты права!
Поражаюсь, как точно Пип удалось охарактеризовать каждый божий день моей жизни.
– Они положили меня в больницу, – тихо добавляю я, снова начиная вспоминать. Признание вырывается будто само собой, и создается ощущение, словно это говорю не я, а кто-то другой. Я даже Джеймсу не рассказывала о том, что тогда произошло. Рука вскидывается ко рту, словно меня только что вытошнило прямо на стол. – Но это очень личное, – произношу я так, словно это сотрет из памяти подруги мои предыдущие откровения.
– Психиатрическая больница? – спрашивает Пип с фальшивым американским акцентом, что, полагаю, призвано изобразить сумасшедшего. – Смирительные рубашки и все такое?
– Да, это была психиатрическая клиника. Но все прошло прекрасно. Это мне помогло.
На самом деле я не вставала с кровати в течение трех недель, и это лечение не помогло мне ничуть. Медсестры просто позволяли мне лежать там, растворяясь в своем собственном горе. Потом пришел врач, который охал и причитал по поводу того, что мне следует быть на ногах, участвовать в проводящихся мероприятиях реабилитационной терапии, общаться с другими пациентами, ходить на занятия групповой психотерапии и вообще быть нормальной. Я ответила ему, что, если бы могла делать все это, мне незачем было бы находиться в клинике.
– Слушай, это было не так жутко, как может показаться. Работа одолела, случился выкидыш, и кое-что нарушилось вот здесь. – Я стучу себя по голове.
– Тогда я тобой просто восхищаюсь! – заверяет Пип. Мне кажется, она не шутит. – И это, вероятно, позволяет мне теперь совершенно за тебя не переживать. – Она широко улыбается.
– Вот и прекрасно, – заключаю я. Последнее, чего я хочу, – это чтобы она тряслась надо мной.
Нам наконец-то приносят еду, и я улыбаюсь Пип. Мой панини с моцареллой и овощами такой горячий, что дымится, и подан на зелени с салатной заправкой. Мне совершенно не хочется есть, хотя из офиса я уезжала, умирая с голоду. Пип берется за лингвини, накручивая бледные полоски пасты на вилку. Добрая часть порции соскальзывает с прибора в тот самый момент, когда Пип собирается отправить ее в рот. Она вздыхает и откладывает вилку.
– Мне просто показалось, что последние пару раз, когда мы виделись, ты выглядела немного утомленной и встревоженной. Но это, видимо, потому, что Джеймс уехал, а ты теперь привыкаешь к присутствию в доме Зои.
При упоминании о Зои сердце так и грохочет в груди. Мне стоило потратить то ограниченное время, которое нам удалось выкроить на общение, на рассказ о том, что я обнаружила в комнате няни, спросив мнение Пип о фотографиях, тесте на беременность, крови на кофте. Вот это и есть самое важное, а не потребность излить душу, откровенничая о том, что давно прошло и благополучно пережито, заводя волынку о моем великом пути в жизни и передрягах на работе.