Подростки
Шрифт:
— Кошмар! Неужели такое бывает?
— Бывает, раз статья есть.
— А мужеложство?
— Это когда мужчина с мужчиной.
— Ха-ха-ха! А как же они?
— В попку.
— Ха-ха-ха. Ты шутишь. Ха-ха-ха! Вот насмешил! Хи-хи-хи.
— Не веришь — не надо. Их гомосеками называют.
— Нет, ты что, серьезно?
— Да.
— Да как же они… Ха-ха! Клизмочку делают до того, что ли?
— Не знаю.
— Ха-ха-ха! Нет, а вдруг — понос!
— Понос — это у них, как у тебя месячные.
— А вдруг — запор? Ха-ха-ха!
— Ну ты и развеселилась. Лопнешь от смеха.
— Так ты же меня насмешил. Ха-ха-ха.
— Есть еще варианты: женщина с женщиной.
— Кончай заливать!
— Ты еще совсем прозрачная.
— Что это значит?
— Ничего не знаешь.
— Так ты меня учи.
— Чем позже ты это узнаешь, тем лучше.
— Неправда, нужно знать все.
— Но не так сразу.
— Ты очень строг.
— Но справедлив.
— Сашенька, а времени-то сколько?
— К сожалению, пора.
— Застегни мне сзади. Ха-ха-ха!
— Да успокойся ты, я не могу застежку защелкнуть.
— Молчу, молчу. Ха-ха-ха! Получилось?
— Да, вроде.
— Ну, все, я пошла.
— Давай, поцелуемся.
— Давай.
— Люблю тебя.
— И я. Ой, не могу! Понос! Ха-ха-ха! Запор! Ха-ха-ха!
Тетрадь Игоря
Домой мы возвращались вдвоем. Это получилось так естественно и просто. Ну, мне пора, сказала Наташа и взглянула на меня. Я провожу тебя, шепнул я. Проводи, ответила она. Никто нас не задерживал, никто не навязался нам в компанию. Катя с Мишкой проводила нас до дверей, именинница была сама любезность, и прощание было трогательным. Бывай, пробубнил мне Мишка. И мы ушли. Мы медленно шли по опустевшим улочкам нашего городка. Была темная и очень звездная ночь. Я хотел обнять Наташу, но не решился и просто взял ее за руку. У нее была маленькая теплая ладошка. Необъяснимое чувство жалости к ней вдруг охватило меня. Я поглядывал на ее лицо, на ее вязаную шапочку, на всю ее тонкую фигурку в болоньевом плаще, и мне хотелось только одного: защитить и пожалеть. Не знаю от кого, не знаю почему, но именно так: защитить и пожалеть. Мне казалось, что все мое тело слегка звенит после того, что произошло между нами на балконе.
— Смотри, сколько звезд и какие яркие, — сказал я.
— Да, мне так нравится рассматривать звездное небо.
— Когда я смотрю на звезды, то думаю, неужели где-то там тоже есть жизнь?
— А я думаю, неужели ее там нет?
— Помнишь, как хорошо у Лермонтова про кремнистый путь?
— Да, лучше не скажешь.
— Тебе кто из поэтов больше нравится?
— Мне? Мандельштам, Бальмонт.
— Ну, ты эстетка. Где же ты их достаешь?
— Отец принес.
— Ничего себе, тоже мне «моя милиция меня бережет».
— Причем здесь милиция. Это конфискат, с погранзаставы. Антисоветчина.
— Так это вообще антинародный поступок.
— Но ты же нас не выдашь?
— Не выдам. Тем более, что у самого рыльце в пушку.
— В смысле?
— Ну, «Голос Америки» каждый вечер слушаю, «Свободу» ловлю.
— За это не сажают.
— Но мне так хочется быть с вами. В первых рядах борцов.
— Хорошо, примем тебя в наши ряды, — она рассмеялась.
— А что из Мандельштама тебе нравится?
— Ранние стихи хороши. И вот это «И возмужали дождевые черви», смешно, но как точно. Ты замечал, как в мае во время дождя они вдруг выползают из-под земли ужасно длинные и толстые. И впрямь, возмужавшие. Мне кажется, что точность
в первую очередь и отличает настоящего поэта.— А вдохновение, а слог, а музыка стиха, ведь часто поэты жертвуют точностью во имя рифмы.
— Это и плохо. Вот ты любишь Есенина, да?
— Да.
— А как тебе такое?
Ах, как много на свете кошек, Нам с тобой их не счесть никогда. Сердцу снится зелёный горошек, И звенит голубая звезда.Ведь набор слов, не более. Что еще за «зеленый горошек»? Столовый или мозговых сортов? А голубая звезда звенит по какому поводу, насчет кошек или ей горошек по душе?
— Ну, так можно всех раскритиковать. И твоего Мандельштама в том числе. А мне, знаешь, нравится еще Ахмадулина, молодая такая. Ты видела фильм «Живет такой парень»? Она там играет корреспондентку, так вот ее строчки:
Ты слышишь, как щекочет, как течет Под мышкой ртуть, она замрет — и тотчас Определит серебряная точность, Какой тебе оказывать почет.Это, знаешь, про что? Про градусник у больного. Надо же так написать! Ведь и правда, чем выше температура, тем больше тебе внимания. Видишь, она взяла такую бытовую сценку и четырьмя строчками превратила ее в поэзию, в шедевр.
— Да, это здорово. А ты? Ты ведь раньше писал стихи?
— Писал. Хочешь, напишу для тебя?
— Я не заслуживаю этого.
— А я вот возьму и напишу. А ты напиши мне, а?
— Я не умею.
— А ты постарайся.
— Я не знаю.
— Попробуй. Я напишу тебе, а ты мне.
— А вот и мой дом.
— Я и не заметил, как мы пришли. Посидим на лавочке?
— Видишь в окнах свет? Мунечка и пунечка ждуть меня. С мягким знаком.
— Кто такие?
— Мама и папа! Я в детстве их так называла.
— Давай хоть постоим чуток.
Мы вошли в подъезд. И я сразу обнял ее. Словно ножом резанула мысль о том, что еще полтора месяца назад она стояла здесь с Мишкой, а я был вон там, внизу, и подсматривал за ними. А что, если сейчас кто-то смотрит на нас?
Ужасно. Как я мог!
Наташа пыталась отвернуться, но я сумел поймать ее губы. Ее плащ при каждом движении шуршал так громко, словно был сделан не из нейлона, а из алюминия. Мы целовались. Так классно. Мы целовались. Так здорово. Мы целовались…
Кто-то шел к подъезду, и я отпустил ее. Нет, это мимо. Я снова обнял ее.
— Я завтра приду, хорошо? — спросил я.
— Приходи. Во сколько?
— А прямо с утра. Завтра же первый день каникул.
— Не поняла. И что мы делать будем?
— Давай в лес сходим. Там сейчас так красиво. Давай, а?
— Давай, но не с утра же. Мы ведь не на охоту, чай? Нужно хоть протрезветь.
— Можно подумать, ты пьяная.
— Немножко пьяная. А ты пользуешься этим.
— Когда, где?
— Сам знаешь. Помолчи-ка лучше.
— Но ты ведь не сердишься?
— Сержусь.
— Ну, а завтра не будешь сердиться?
— Посмотрим на твое поведение. Ну, ладно, я побежала.
— Спокойной ночи, пока.
Она поцокала вверх по лестнице.
— Наташа!
— Что?
— Так, во сколько?