Под шапкой Мономаха
Шрифт:
Говоря так, я разумею кружки славянофилов и западников первой половины XIX века, в которых германская идеалистическая философия была приспособляема к разумению русской действительности и истории. Русскую жизнь осмысляли по системе Шеллинга или Гегеля, принимая за непреложную истину, что Петровская реформа составила собою коренной перелом в исторической жизни русского народа. Славянофилы считали этот перелом несчастным, извратившим естественное развитие народной жизни. Древняя Русь последовательно раскрывала в своих учреждениях и в своем быту исконные начала «народного духа»; оставаясь самобытною, она «желала просвещения», готова была «взять плоды его, откуда бы то ни было», но «хотела усвоить себе просвещение самостоятельно, свободно». Петр нарушил естественный ход вещей, захотев «все западное сразу пересадить на русскую почву», и потому вместо свободного и прочного восприятия получилось принудительное и внешнее, а потому и вредное подражание как в жизни культурной, так и в деятельности государственной. Так как стремление к просвещению на Руси существовало до Петра, то «выходит такое заключение, что все, что было истинного в делах и реформе Петра, – принадлежит не ему, а все остальное принадлежит ему» (КС. Аксаков). Под «остальным» надлежало, конечно, разуметь все темные стороны управления Петра, все отрицательные стороны русской государственности и общественности послепетровской эпохи. Петр, таким образом, являлся злым гением в жизни своего народа, его насильником, принесшим ему неисчислимый вековой вред. Но, расценивая так результаты деятельности Петра, славянофилы преклонялись перед личною мощью преобразователя. «Один из могущественнейших умов и едва не сильнейшая воля, какие представляет нам летопись народов, был Петр, – говорил Хомяков, – много ошибок помрачает славу преобразователя России, но ему остается честь пробуждения ее к силе и к сознанию силы».
Иначе понимали дело идейные антагонисты славянофилов, современные им западники. Для них также реформа Петра была гранью между старой и новой Русью. Но смысл деятельности Петра ими определялся совсем иначе. Славянофилы мыслили историю человечества как цепь сменявших одна другую национальных цивилизаций и стремились определить самобытное содержание и «дух» цивилизации русской, которую будто бы извратил своей реформой Петр.
Западники верили в единство мировой цивилизации, на вершинах которой ставили культуру современной им Германии («Иерусалима новейшего человечества», – как выражался Белинский). Для западников Древняя Русь, не знавшая этой германской (или вообще западной) культуры, была страною неисторической, лишенной прогресса, осужденной на вечный застой. Эту «азиатскую» страну из
Глава третья
Научные оценки Петра Великого в позднейшее время. – Соловьев и Кавелин. – Ключевский. – Взгляд Милюкова и его опровержение. Историки-беллетристы. – Военные историки
Таков был запас суждений русской интеллигенции о Петре Великом, когда за оценку эпохи преобразований взялась строгая историческая наука в лице молодых профессоров Московского университета С.М. Соловьева и К.Д. Кавелина. Воспитанные на методах германской исторической школы, усвоившие себе взгляд этой школы на исторический процесс как на органическое, закономерное развитие народной жизни, названные ученые понимали эпоху преобразований Петра как один из необходимых исторических моментов русской жизни. С их точки зрения, Петр с его реформой был «сыном своего народа», выразителем народных стремлений. Он был создан всем ходом предшествующей истории: «В течение XVIII века, – говорил Соловьев (еще в 1851 году), – явно обозначились новые потребности государства и призваны были те же средства для их удовлетворения, которые были употреблены в XVIII веке, в так называемую эпоху преобразований». Таким образом, Петр не только получил от старого порядка сознание необходимости реформ, но действовал ранее намеченными путями и имел предшественников; он решал старую, не им поставленную задачу, и решал не новым способом. Его нельзя противополагать Древней Руси как внезапного ее реформатора. «До сих пор (писал Кавелин в 1866 году) мы не умели связать между собою двух периодов, разделенных Петром Великим, и не могли объяснить себе, каким образом родилась и выросла на древней русской почве личность, подобная Петру». Между тем «как бы ни была велика и могуча личность Петра, как бы отрицательно ни относилось его преобразование ко всему старому, – все же он родился в том обществе, которое преобразовал, был дитя своего времени и обстоятельств, и в этом смысле как он, так и его дело должны же были находиться в органической связи с той средой, из которой возникли и к которой относились». На выяснение этой именно связи с обратились усилия наших ученых школы Соловьева и Кавелина. В результате их исследований, осветивших внутреннюю историю московского общества в XVIII веке, Петр в своем личном характере и в своей деятельности также получил новое освещение, стал на реальную почву, сделался понятнее в связи с обстановкой его детства и воспитания. «Освобожденный от риторических прикрас и фимиама похвальных речей и лести, Петр (продолжает Кавелин) является пред нами живым человеком, с ошибками и удивительными делами, с недостатками и чертами гения, с пороками и великими добродетелями… Голая историческая истина о нем поражает гораздо сильнее, чем вымысел, именно потому, что походит больше на сказку, чем на правду, – так она необыкновенна! (…) Петр Великий есть полнейший представитель своей эпохи и ее преобразовательных стремлений. Формы, в которых они осуществлялись, принадлежат безраздельно времени, в которое он жил; Петру принадлежит необычайная сила, энергия, с которою велось дело, страстность – если можно так выразиться, темперамент реформы…»
Мысль о том, что Петр есть дитя своего века, преемник людей XVII века в их лучших стремлениях к обновлению русской жизни, – с настойчивостью проводилась представителями нашей исторической школы. Они много сделали для изучения внутренней жизни московского общества в допетровское время. Можно сказать, что эта тема была даже господствовавшим предметом исторических исследований во всю вторую половину XIX столетия. Ряд архивных изысканий позволил построить историю XVII века заново и на деле обнаружить все подробности перехода старых политических и социальных форм в новый петровский строй. И однако же «необычайная сила» личности Петра оставалась вне сомнений, радикальный характер его реформы также. Соловьев, выводя необходимость реформы из экономической неудовлетворенности и культурных запросов русских людей XVII века, старался показать, что Петр с необыкновенной чуткостью удовлетворял потребности своей страны и тем не менее всколыхнул ее до дна, заставил ее пережить всесторонний переворот. Такой взгляд, совмещавший представление о традиционности стремлений Петра с представлением о глубине и всеобщности совершенного им переворота, вызвал, однако, некоторое сомнение в последующем поколении ученых, в учениках самого Соловьева. Они стали думать, что при Петре Россия пережила «потрясение», которое, однако, не было «переворотом» по своему существу.
Выразителем такого взгляда, наиболее ярким и талантливым, явился В.О. Ключевский. В первой половине IV части его «Курса русской истории» всесторонне рассмотрена эпоха Петра Великого и дана характеристика «наружности, привычек, образа жизни и мыслей» самого Петра. Не все, быть может, частности выдержат критику в обзоре царствования Петра, особенно в изложении петровских войн, какое находим у Ключевского [191] . Но страницы, посвященные личности царя, поражают мастерством ее воспроизведения; общая же оценка «значения реформы» отличается тонкостью и оригинальностью анализа. В своем конечном выводе о «деле Петра» наш автор говорит: «Реформа сама собою вышла из насущных нужд государства и народа, инстинктивно почувствованных властным человеком с чутким умом и сильным характером, талантами, дружно совместившимися в одной из тех исключительно счастливо сложенных натур, какие по неизвестным еще причинам от времени до времени появляются в человечестве. С этими свойствами, согретыми чувством долга и решимостью «живота своего не жалеть для отечества», Петр стал во главе народа и всех европейских народов наименее удачно поставленного исторически. Этот народ… в XVIII веке стал чувствовать недостаток материальных и духовных средств… Реформа, совершенная Петром Великим, не имела своей прямою целью перестраивать ни политического, ни общественного, ни нравственного порядка, а ограничивалась стремлением вооружить русское государство и народ готовыми западно-европейскими средствами, умственными и материальными, и тем поставить государство в уровень с завоеванным им положением в Европе, поднять труд народа до уровня проявленных им сил. Но все это приходилось делать среди упорной и опасной внешней войны, спешно и принудительно, и при этом бороться с народной апатией и косностью, (…) с предрассудками и страхами, внушенными невежественным духовенством. Поэтому реформа, скромная и ограниченная по своему первоначальному замыслу, направленному к перестройке военных сил и к расширению финансовых средств государства, постепенно превратилась в упорную внутреннюю борьбу, взбаламутила всю застоявшуюся плесень русской жизни, взволновала все классы общества. Начатая и веденная верховною властью, привычною руководительницею народа, она усвоила характер и приемы насильственного переворота, своего рода революции. Она была революцией не по своим целям и результатам, а только по своим приемам и по впечатлению, какое произвела на умы и нервы современников. Это было скорее потрясение, чем переворот. Это потрясение было непредвиденным следствием реформы, но не было ее обдуманной целью».
191
Ниже будет указано, что в оценке военных действий наш гражданский историк спускается до легкой насмешки над стратегами начала XVIII веке и в этом расходится со специалистами и русскими, и шведскими.
Эта цитата, быть может, немного слишком пространная, необходима для того, чтобы сопоставить ее с оценкою самого Петра у Ключевского. Ключевский хорошо понимает, как трудна задача изучения Петра: «Противоречия, в какие он поставил свое дело, ошибки и колебания, подчас сменявшиеся малообдуманной решимостью, слабость гражданского чувства, бесчеловечные жестокости, от которых он не умел воздержаться, и рядом с этим беззаветная любовь к отечеству, непоколебимая преданность своему делу, широкий и светлый взгляд на свои задачи, смелые планы, задуманные с творческой чуткостью и проведенные с беспримерной энергией, наконец, успехи, достигнутые неимоверными жертвами народа и великими усилиями преобразователя, – столь разнородные черты трудно укладываются в цельный образ». Но, очевидно, что к воссозданию этого образа наш историк подойдет без предубеждения и антипатии, напротив (говоря его же словами), «чутко угадывая глубокую нравственную основу энергии Петра». И действительно, характеристика Петра, созданная Ключевским, хотя и богата тенями там, где она говорит о пороках и грубости царя, дает все-таки в общем величавый образ человека, постепенно образовавшего в себе высокие свойства гражданина и политика. Сначала «при гениальных способностях и обширных технических познаваниях» в Петре «вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек». С течением времени жестокие уроки политики и жизни умудряли Петра, «и по мере этого начиналось и усиливалось его политическое самообразование: он стал понимать крупные пробелы своего воспитания и вдумываться в понятия, вовремя им не продуманные, о государстве, народе, о праве и долге, о государе и его обязанностях. Он умел свое чувство царственного долга развить до самоотверженного служения, но не мог уже отрешиться от своих привычек, (…) не сумел очистить свою кровь от единственного крепкого направителя московской политики – от инстинкта произвола. До конца он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни» [192] .
192
Эту фразу (которую, вероятно, помнить читатель) Б. Пильняк дословно пересадил из «регулярного сада» Ключевского на свои «посадья».
По своей манере давать плод своего синтеза в одной изобразительной фразе, Ключевский заключает свою речь о Петре словами: «Петр был великий хозяин, всего лучше понимавший экономические интересы, всего более чуткий к источникам государственного богатства [193] ; подобными хозяевами были и его предшественники, цари старой и новой династии». Историку видится здесь «генетическая связь, историческая преемственность ролей и типов…».
Приведенные выписки сделаны с некоторую щедростью потому, что в лице Ключевского наша наука возвысилась впервые до вполне реального представления о Петре, о его личности, о его исторической роли, о преемственности его дела. Можно оспаривать частности в изображении Петра у Ключевского, но нельзя не признать, что в общем ему первому удалось воплотить Петра в жизненные формы, снять с него последний налет идеализации и, не скрыв его грубости и пороков, показать «глубокую нравственную основу» его гениальной энергии. Позднейшим исследователям оставалось пользоваться плодами исторической прозорливости и чуткости Ключевского и идти вслед ему. И действительно, в школе его учеников созрело не мало работ именно о времени Петра, и в них взгляды учителя были усвоены сполна и получили дальнейшее развитие на детальном изучении фактов эпохи. Но в недрах этой школы обнаружилась и новая тенденция – к тому, чтобы понизить оценку личной роли преобразователя в его преобразованиях. Один из старейших учеников Ключевского П.Н. Милюков в своем известном трактате «Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого» (1892) воспринял мысль своего учителя (впрочем, мелькавшую и у Соловьева) о зависимости административных и финансовых преобразований Петра от Шведской войны и сопряженных с нею тягот. Мысль эта была раскрыта и доказана Милюковым на обширном архивном материале с талантом и надлежащей ученой осмотрительностью. Автор предупреждал читателя, что он не считал возможным «давать суммарную характеристику реформы» и «считать полученные им выводы общей характеристикой».
Однако в определении личной роли Петра в его правительстве он столь определенен и категоричен, что его отношение к Петру стоит «общей характеристики» личности царя и ее значения в реформе. Говоря о движении творческой мысли в русском правительстве в вопросах административной реформы за период после 1710 года, Милюков ставит вопрос о том, какую роль при частных советчиках, русских и иностранных, играл в этом коллективном обсуждении сам царь и его правительство. «Кажется, можно вывести (говорит он), что они не только не решали вопросов, но даже вряд ли сами их ставили. Вопросы ставила жизнь; формулировали более или менее способные и знающие люди; царь схватывал иногда главную мысль формулировки или – и, может быть, чаще – ухватывался за ее прикладной вывод; обсуждение необходимых при осуществлении подробностей, поставленной, формулированной и одобренной идеи предоставлялся царем правительству вместе с подавшими мысль советчиками – и в результате получался указ». Картина правительственной работы с участием царя, «иногда» разумевшего «главную мысль», а чаще хватавшего только «прикладной вывод» работы, – очень красочна и вразумительна. От административных проектов автор готов распространить такую оценку и вообще на роль Петра в реформе. В конечном резюме своей книги он говорит, что до 1714 года все дело реформы ограничивалось тем, что «поневоле царю приходилось заботиться об увеличении своих доходов; (…) дальше этой невольной заботы и не шли его реформационные стремления в сфере внутреннего государственного устройства». Позже дело стало как будто лучше: «…кругозор законодателя заметно расширился»; «но и тут неподготовленность, отсутствие общего взгляда, системы – продолжали сказываться в бесчисленных противоречиях». Автор с полным сочувствием приводит «общий и огульный» отзыв императрицы Екатерины о Петре («…он сам не знал, какие законы учредить для государства надобно») и в конце концов кратко формулирует свое собственное суждение о «государственной реформе» Петра в таких словах: «Стихийно подготовленная, коллективно обсужденная, эта реформа… только из вторых рук случайными отрывками проникла в его (Петра) сознание…» Какое же суждение о Петре должен вынести читатель, изучивший книгу Милюкова? В менее ответственном, популярном своем труде «Очерки по истории русской культуры» автор избавляет читателя от необходимости догадываться об этом: он высказывает, не стесняясь, прямо пренебрежительное отношение ко всему, что делал Петр. Он определяет у царя «импульсивность воли и недисциплинированность мысли как препятствия для обдуманного и сознательного отношения к собственной реформе». Ясен «результат: экспериментирование наудачу и отрывочность отдельных усилий». Петр «мог научить окружающих только тому, чему сам научился, а сам научился немногому; и только это немногое и можно было внушить подданным теми способами, какими внушал он…». «Не охватывая одним взглядом всей своей реформы, не представляя себе отчетливо тех процессов, которые вызваны были его же действиями, но не прямо, а косвенно, и фактически совершались, ускользая от его глаз и от его внимания, – Петр схематизировал реформу в своем сознании очень поверхностно и грубо». Автор видит эту схему только в том, что Петр «твердо знал во всю первую половину царствования только одно: что надо во что бы то ни стало победить неприятеля; (…) потом, кроме «рощения российской славы», его стало занимать также и «введение добрых порядков»; (…) сперва внешняя безопасность, потом внутренний порядок и правосудие». По мнению Милюкова, и эта грубая схема явилась не в виде идейного построения, a post factum – после сделанного (лат.), когда жизнь к ней привела. «За отсутствием идей, остается одно только чувство, постоянно возвращающее Петра над всеми мелочами и деталями, в которых он ежеминутно захлебывается. Это чувство своей ответственности, чувства долга, обязанности, извне наложенной». Оно принимает у Петра вид служебной обязанности: Петр «прежде всего служит». Однако у него и «во всем этом есть доля позы и доля буфонства…». Можно ли при таком взгляде говорить о возможности Петру «господствовать над реформой, руководить ее ходом вполне сознательно и целесообразно»? Конечно нет. Петр ничего не умел делать сразу и хорошо: у него всегда «скудость результатов» соединялась с «грандиозностью затраченных средств» даже в создании армии и флота; «если же обратимся от войска к военному делу, то увидим, что тут до конца жизни Петр остался учеником самым непонятливым…». Подводя читателя к «общему выводу», Милюков говорит: «Личность Петра видна всюду в его реформе; на всякой частности лежит ее печать: и как раз эта-то черта и сообщает реформе в значительной степени стихийный характер». В Петре действует «какая-то неиссякаемая жизненная сила»: она напоминает автору «расточительность природы в ее слепом стихийном творчестве, а не политическое искусство государственного человека». Автор выражает уверенность, что его понимание реформы Петра как результата случайности, произвольности, индивидуальности, насильственности, вполне соответствует действительности: «… именно в этом своем виде реформа перестает представляться чудом и спускается до уровня окружающей действительности». К окружающей Петра действительности русской у Милюкова не лучше отношение, чем к самому Петру: «Страна получила (говорит он) такую реформу, на какую только и была способна».193
Этот термин «хозяин», без сомнения, отсюда попал на «дикое поле» А. Толстого.
Нельзя удивляться тому, что при чтении некоторых страниц «Очерков» Милюкова один из критиков привел себе на память щедринскую «Историю одного города». Он нашел, что изображение Петра у Милюкова «переходит нередко в исторический памфлет», – и не мог не стать на защиту Петра. Небольшая, но веская статья этого критика была подписана псевдонимом «Лесовик» и принадлежала отличному знатоку Петровской эпохи, рано умершему Н.П. Павлову-Сильванскому [194] , тому самому исследователю, который издал «Проекты реформ в записках современников Петра Великого» (1897). Он решительно осудил литературный прием Милюкова, найдя его «узко-односторонним и мелочно-раздражительным». «Речь его (пишет он) нельзя назвать даже обвинительным актом, потому что хороший прокурор соблюдает хотя бы наружную беспристрастность, взвешивает pro и contra (за и против (лат.)) и скрывает свое раздражение. Это – не обвинительный акт, а желчный памфлет». Если бы этому памфлету критик ответил апологией, мы присутствовали бы только при обмене мнений. Но критик дает ценнейшую ученую справку. Как человек, заведовавший «кабинетом Петра Великого» в Государственном архиве и пересмотревший дела его царствования в Сенатском архиве, Павлов-Сильванский мог с полным основанием и весом написать эту справку. Вот она: «Из напечатанных во множестве собственноручных бумаг Петра хорошо видно, что он был не только мореплавателем и плотником, корабельным мастером и токарем, но и усидчивым кабинетным работником. Его многочисленные письма – большей частью собственноручные, первой половины царствования – показывают, что он не только не теряется в деталях, но действительно руководит всем обширным делом снаряжения армии и обороны страны, что он постоянными, настойчивыми напоминаниями возбуждает энергию сенаторов и генералов. В законодательных делах второй половины царствования Петр с той же неистощимой энергией работал пером, с какою он работал на верфи топором. Над выработкой морского устава Петр трудился в течение 5 месяцев, по 4 дня в неделю, с 5 часов утра до полудня и с 4 часов дня до 11 вечера. Большая часть рукописи этого устава написана его рукою; остальная – испещрена его поправками; чужая редакция редко удовлетворяла такого стилиста, каким был Петр. В Сенатском архиве хранятся черновики коллежских уставов с длинными собственноручными вставками и многочисленными поправками царя. Значительная часть указов Петра – и в том числе такие указы, как о майорате и о должности генерал-прокурора, – были выработаны самим Петром. Из поданного Петру указа о должности генерал-прокурора он взял только первую статью, остальные 11 статей написал сам: четыре раза проект указа переписывался канцеляристами Кабинета и каждый раз испещрялся все новыми и новыми поправками Петра. По этим поправкам можно проследить, как Петр вполне самостоятельно, далеко оставив первоначальный чужой проект, постепенно вырабатывал институт прокуратуры, составивший один из краеугольных камней учреждения Петровского сената».
194
Павлов-Сильванский Н.П. Об историческом самоуничижении // Санкт-Петербургские ведомости. 1901.10 сентября.
Эти суждения Павлова-Сильванского, основанные на пристальном знакомстве с документами, в полной мере подтверждаются выводами и наблюдениями другого исследователя НА. Воскресенского, хорошо изучившего законодательный материал Петровской эпохи. Он говорит: «В архивах бывшем Сенатском, Морском, Государственного совета находятся подлинные материалы, относящиеся к преобразованию высших центральных учреждений начала периода империи в России. Среди них имеют особый интерес целые тома, содержащие проекты регламентов государственных коллегий. В этих книгах, содержащих иногда более 1 000 страниц, можно найти и первоначальный проект ученого иностранца и все последовательные редакции, отражающие весьма ярко весь процесс и приемы правотворчества эпохи преобразований. В законодательной работе почти всегда принимал участие сам император. Его поправки, порою изменявшие в самых основаниях предложенный на его одобрение законопроект, могут служить одним из самых важных материалов к решению вопроса о роли Петра I в преобразованиях первой четверти XVIII века» [195] . Нет сомнений, что роль эта была сознательна и влиятельна, разумна и компетентна.
195
Н.А. Воскресенский. Докладная записка об издании «Памятников законодательства Петра Великого» // Протокол заседания Отделения историческихнауки филологии Российской Академии Наук 28 января 1925 года.
До сих пор пред читателем проходили отзывы о Петре, выросшие на почве публицистической, философской и научно-исследовательской. Современники и ближайшее потомство судили царя как явление их современности, требующее их одобрения и признания или же осуждения и протеста. Первая половина XIX века сделала из Петра предмет метафизических построений. Позднейшая наука изучала деятельность Петра прагматически, заботясь главным образом о выяснении ее связи с общим ходом внутренней народной жизни. И со всех этих точек зрения, Петр лично получал высокую оценку как громадная движущая сила его эпохи. Отдельные голоса скептиков, вроде княгини Дашковой в XVIII веке и Милюкова в XIX веке, получали соответствующие коррективы и достаточно обезвреживались аргументами их критиков. Остается посмотреть на тех историков, которые мало заботились об общем ходе историографии и не связывали своих трудов с той или иной «школой» или же имели в виду свои особые специальные цели. Разумеем историков-рассказчиков, за образец которых возьмем писавших о Петре Великом Костомарова и Валишевского, и историков-военных, меривших Петра своей профессиональною меркою.
Что касается до Костомарова, то свое «жизнеописание» Петра Великого он составил уже в ту позднюю пору своей жизни, когда остыл его «обличительный» жар и когда он сам сводил свою задачу как историка к одной лишь передаче найденных в источниках и проверенных фактов. В монографии Костомарова (1876) находим систематический, довольно бледный обзор всего царствования Петра и в его заключении некоторую характеристику Петра. По Костомарову, Петр – «человек с неудержимою и неутомимою волею, у которого всякая мысль тотчас обращалась в дело»; «царь был одарен богатыми способностями» и отличался непостижимою для обыкновенных смертных переимчивостью». Он искренне хотел преобразовать Россию в «сильное европейское государство», ибо «как человек, одаренный умственным ясновидением, Петр сознал эту потребность своего отечества». Но ему удается поднять только внешнюю культуру страны и совсем не удается дать «духовное воспитание» обществу. Для этого не было силы и возможности у власти, обладавшей всею полнотою самодержавия, но действовавшей только жестоким насилием. «Сам Петр своею личностью мог быть образцом для управляемого и преобразуемого народа только по своему безмерному неутомимому трудолюбию, но никак не по нравственным качествам своего характера». «Он не старался удержать своих страстей», «дозволял себе пьянство и лукавство», «был свиреп и кровожаден». С особенным ударением Костомаров говорит о цинической и вероломной жестокости Петра, достигавшей неимоверных размеров. И однако же, по мнению историка, «все темные стороны характера Петра, конечно, легко извиняются чертами века». А сверх того, «Петр как исторический государственный деятель сохранил для нас в своей личности такую высоконравственную черту, которая невольно привлекает к нему сердце: эта черта – преданность той идее, которой он всецело посвятил свою душу в течение своей жизни. Он любил Россию, любил русский народ, любил его не в смысле массы современных и подвластных ему русских людей, а в смысле того идеала, до какого желал довести этот народ; и вот эта-то любовь составляет в нем то высокое качество, которое побуждает нас, мимо нашей собственной воли, любить его личность, оставляя в стороне и его кровавые расправы и весь его деморализующий деспотизм…». Во всем строе этого отзыва звучат мотивы, близкие к современной Костомарову школе московских профессоров, пожалуй всего более ощутительные у Кавелина. Но Костомаров чужд той общей исторической схеме, какая схема у московских ученых: его восприятие Петра чисто личное, непосредственное.