Петербургский дневник
Шрифт:
28 октября, воскресенье . Утром собрался переезжать на новую квартиру, спросил счет, ожидая, что меня заставят расплатиться посуточно по полтора рубля, как и говорил управляющий, когда я приехал сюда. К моему крайнему изумлению, последний мне категорически заявил, что я должен уплатить 30 рублей, за месяц. Я, разумеется, заявил, что я желаю очистить его комнату и расплатиться посуточно, за три дня. На это я получил в ответ, что я подписал условие на месяц и, следовательно, должен уплатить за месяц, а там уж мое дело, хочу ли я оставаться или уезжать. Тут только я вспомнил, что в первый же день по приезде управляющий спросил мой паспорт и принес с собою квартирную книгу, в которую и попросил меня «вписать» свое имя, что я и сделал без всяких рассуждений, вовсе не подозревая, что меня заставили не просто «вписать» мое имя, а подписаться под условием, в котором действительно значилось, что я нанял комнату на месяц, как я и убедился собственными глазами в принесенной управляющим книге. Разумеется, что мне ничего другого не оставалось, как сказать в ответ, что, к сожалению, я привык считать людей порядочными, пока они не докажут противного, и… уплатить 30 рублей, не дожидаясь, пока меня обяжет к этому мировой судья. Так неудачно окончилась моя попытка съэкономить относительно квартиры. Вместо «экономии» пришлось еще потерять три рубля задатку и… покориться своей судьбе, обрекшей меня на пребывание
Отправился с горя разыскивать Аполлинариеву бабушку, Агатину Даниловну Тимофееву. Насилу добрался до нее, даль порядочная. Наконец нашел довольно неприглядные меблированные комнаты на Екатерининском канале. Разыскиваю № 14, стучу в дверь. Думаю, застану тут и кадета. На отклик: «Войдите», – вхожу в довольно тесную, бедно обставленную комнату. У окна (единственного) сидит старенькая, горбатенькая старушка с какой-то дородной средних лет дамой. Видно, что приход мой был для обеих неожиданностью.
– Что Вам угодно? – обратилась ко мне старушка.
– Вы – г<оспо>жа Тимофеева?
– Да.
– Я – Ваш родственник (такой-то), двоюродный брат Вашего внука, с которым уже познакомился, пришел вот и с Вами познакомиться.
Старушка была еще более изумлена, чем кадет при первой нашей встрече, но оказалась очень общительной и разговорчивой, так что через каких-нибудь пять минут мы уже разговаривали, как старые знакомые. Дородная дама оказалась ее приятельницей – соседкой (генеральша Тейнер), которая пришла навестить больную (бабушка другую неделю не выходила из комнаты по нездоровью). Напоила меня чаем с молоком и прекрасным домашним вареньем и все не переставала повторять: «Ах, какая неожиданность, какой сюрприз, вот не ожидала-то, а как Поля-то должно быть изумился, воображаю». Старушка была непритворно рада, что нашелся родственник, о существовании которого даже и не подозревала она и ее Поля. Оказывается, что кроме Лизочки, они и не предполагали родственников в «Сибири» (для петербуржцев ведь и Вятка – Сибирь), да и Лизочку-то знают только по письмам, так как лично она никогда у них не была. Говорила много и об Аполлинарие, как он первым выдержал экзамен в Морской корпус и зачислен по распоряжению Великого Князя Алексея Алекс<андровича> [16] , и как после этого директор Гатчинского института [17] , где Аполлинарий учился, назвал его гордостью Гатчинского института. В настоящее время ему 16 лет, хотя на вид ему можно дать больше по его росту и по серьезному выражению лица. В корпусе он уже второй год и прошлое лето ходил в первое морское плавание, а на будущее лето отправляется во второе. Во время плавания кадеты избирают из своей среды распорядителя хозяйственной частью, которому ежедневно выдается на руки 60 рублей, на которые он должен закупать провизию и все продовольствие для всей роты, вести счета и т. п. На эту должность был выбран во время нынешнего учебного плавания четвертой роты кадет Аполлинарий Воскресенский и так блестяще управлял кадетским хозяйством, что заслужил общую признательность своих товарищей и сделал еще при этом до тысячи рублей экономии (в три месяца). Покровительством Великого Князя Аполлинарий обязан своему троюродному брату, священнику Петропавловского собора Дернову, который состоит законоучителем детей В<еликого> К<князя> Владимира Ал<ександровича> [18] . В Морской корпус принимают прежде всего сыновей адмиралов, морских офицеров и разных знатных лиц, а потом уже, если останется вакансия, наиболее блестяще выдержавших экзамен из остальных смертных. Как-то в разговоре с своими воспитанниками, Великими Князьями, о<тец> Дернов высказал, как иногда бывает трудно и способному и блестяще учащемуся мальчику попасть в такое заведение, как Морской корпус, если он не сын знатных родителей.
– От кого же это зависит?
– Разумеется, от Вашего дядюшки, Вел<икого> Кн<язя> Алексея Ал<ександровича>.
Владимировичи обещали поговорить об этом с своим дядей, и результатом этого было распоряжение от Вел<икого> Кн<язя> Алексея, чтобы выдержавших экзамен в первом пятке принимали, не обращая внимание на их происхождение. Аполлинарий выдержал не только в первом пятке, но и первым, вследствие чего не только был зачислен в корпус, но и принят на казенный счет. Аполлинария я не застал у бабушки, которая таким образом совершенно не знала ничего обо мне до моего прихода, и недоумевала, почему Аполлинарий не пришел к ней в это воскресенье. Напившись чаю и поболтав с час с бабушкой, я отправился в корпус, чтобы узнать о причине неявки Аполлинария. Там его насилу разыскал. Оказалось, что он вместе с несколькими товарищами подвергся за какую-то шалость (в которой, вероятно, и не принимал участия) в виде наказания лишению отпуска в воскресенье (на один раз).
30 октября 1895 г. В Петербурге появилась холера, хотя, в сущности, и без нее тошно так, что холера не производит никакого впечатления. По-моему, одна петербургская погода октябрьская стоит не одной холеры. Ничего подобного я еще не видывал. Какая-то мразь невыносимая висит в воздухе, от которой с непривычки просто задыхаешься, да и тьма кромешная царит весь день. Освещение в магазинах прекращается иногда только в 10 часов утра и снова зажигается в 2 часа, а в промежутке какие-то сумерки, мгла беспросветная, полярная ночь что ли. У окна с трудом читать можно. Просто заживо дохнешь, заживо чувствуешь себя в могиле. Что уж тут холера…
18 ноября 1895 . Не знаю, любезнейший А<лександр> А<лександрович>, моя ли рассеянность тому виной, Ваша ли ошибка, только дело в том, что письмо Ваше от 14 ноября я получил только сегодня вечером, и уже через адресный стол вследствие того, что адрес значится: Невский, № 76 вместо 79. Большое Вам спасибо за Ваши хлопоты по наведению справок относительно вытягивающего из меня душу дела… Но я Вам должен рассказать мои сегодняшние «недоразумения». Не получая от Вас никакого ответа, я уж решил, что либо мое, либо Ваше письмо пропало. Думаю, схожу еще в третий раз справлюсь в Министерстве, получены ли бумаги, и если нет, то катну Вам телеграмму. Являюсь в Министерство, прошу дежурного чиновника сделать справку, через несколько минут получаю ответ: «Нет, такой бумаги в Министерство не поступало». Тут уж я окончательно схватился за волосы и побежал на телеграф, катнул Вам телеграмму, которую Вы, вероятно, уже получили, когда я пишу это письмо. Возвращаюсь, повеся нос, «домой» – от телеграфной станции до моей кв<артиры> десятка три шагов. Только что пришел, швейцар подает мне Вашу телеграмму: «Выслано 7 ноября 1895 г.». Бросаюсь немедленно на телеграф, чтобы задержать свою телеграмму или заменить слова другими. Прихожу, говорят: «Только что отправлена…». Махнул рукой и поплелся опять «домой». Едва успел стащить с себя шубу, тот же швейцар стучит ко мне в дверь: письмо. Ваше письмо от 14-го, с двумя наклейками, на которых значится, что «по Невскому, № 76 Павел Ардашев не находится»… Теперь новая загадка мне задана Вашей телеграммой, или точнее столкновением между Вашей телеграммой и полученной мною сегодня справкой в Министерстве. Если я правильно понимаю телеграмму, то «выслано 7 ноября» ходатайство Университета из Округа в Министерство, то решительно недоумеваю, как мне понять полученную
мною в Министерстве справку… Нельзя же предполагать, чтобы пакет, отправленный из Москвы 7-го, не был получен в Петербурге до сего дня?.. Жаль, что завтра воскресенье (значит есть в Петербурге хотя один обыватель, «жалеющий», что завтра воскресенье…), и что придется ждать до понедельника разъяснения этой загадки.Я уж, кажется, писал Вам, что «живу» больше в Пуб<личной> биб<лиотеке>, чем «дома», и вообще веду затворническую жизнь, так как совсем не расположен ни к какого рода «развлечениям». Отступление от этого образа жизни было сделано всего один раз, когда мне несколько неожиданно для меня самого случилось попасть на один литературный юбилей, где все «веселились довольно», и я не без греха…
2 декабря 1895 . Сегодня я рассчитывал было получить от Вас, любезнейший А<лександр> А<лександрович>, ответ на свое письмо, отправленное 29 ноября, но пока не получил, а полученное мною открытое письмо Ваше от 28 (после отправки моего последнего письма), в котором Вы жалуетесь на мою неаккуратность как корреспондента, наводит меня на предположение, что отправленною мною незадолго перед тем письмо с приложением братова письма (с просьбой переслать его в Биляр), Вами не получено, что очень жаль (если только мое предположение верно). Иначе я никак не могу объяснить Вашу жалобу, так как решительно ни одного Вашего письма не оставил без ответа и в общей сумме мною отправлено даже более писем (считая в том числе и открытые), чем получено. Вы знаете, что с своей стороны я никогда письмами не считаюсь и если бываю «в ударе», то рискую скорее надоесть своими письмами, чем получить упрек в неаккуратности. Но в настоящую пору, при настоящем кисло-выжидательном положении и соответствующем настроении, я решительно «не в ударе». «Перо вываливается из рук» мог бы сказать о себе, если бы только самое выражение не заключало в себе несообразности по отношению к моему писанью. И то правда, что и писать-то, в сущности, много не о чем, так как Вам уже известен мой образ жизни «на Невском». Единственное приключение, которое я имел здесь, это мой «кутеж» на одном литературном юбилее, из которого я, впрочем, кроме похмелья, почти ничего не вынес, если только не считать мимолетного лицезрения нескольких из литературных генералов (между прочим Короленко, Мамина-Сибиряка и др.). Быть может, я уж и писал Вам об этом, не помню. Третьего дня впервые заглянул в один из частных театров, главным образом потому, что игралась (в 19 раз в этом театре) «Власть тьмы», в которой, между прочим, имел удовольствие видеть на сцене тульских баб и девок, одетых в настоящие тульские поневы, которые впрочем не могли скрыть поддельности самых баб и девок, уж очень-то петербургские барыни в них сквозили. Зато дедушка Аким был бесподобен, и поддельности его нельзя было заметить при самом инквизиторском рассматривании.
Обратили ли Вы внимание на последнее петерб<ургское> наводнение: оно, оказывается, было третьим по силе в нынешнем столетии. Я впрочем его не видал и даже не слыхал пальбы с Петроп<авловской> кр<епости> – таким богатырским сном спал в ту ночь.
«Петерб<ургский> Листок» отправил своего специального корреспондента в Москву «интервьюировать» бабушку Федосью, что вылечила Доробца. Корреспонденции его печатаются с прошлой пятницы – через час по ложке и с великим старанием размазать как можно пошире, чтобы побольше строк вытянуть. Номера эти собираю в двух экземплярах: один для себя, другой для Коба, которого мой рассказ об этой истории так заинтересовал, что он просил меня собрать и ему корреспонденции «П<етербургского> Л<истка>». Он собирается послать заметку в одну англ. газету. Посетил на днях музей Патека, расположившийся на Невском. [Заходил и в порнографическое отделение, где созерцал парадоксальную «женскую» и совсем уже чудовищную «мужскую красоту»] [19] . В другом музее прослушал из фонографа последнюю речь Карно [20] (в Лионе). Вот и все мои «похождения»…
6 января 1896 г. Вчера получил Ваше письмо от 1 января. Благодарю за новогодние поздравления и напутственные пожелания мне к «западным басурманам». Не знаю, суждено ли исполниться Вашему совету – поскорее возвратиться мне «на святую Русь», по которой, вероятно, и самому мне не раз всплакнется на реках Вавилонских. Все, даже и обожатели «заграницы», мне предрекают это. Конечно, сам я могу себе представить это чувство пока лишь отвлеченно. Вероятно, это будет нечто вроде той «тоски по родине», которую я впервые испытал десятилетним голоштанником, когда очутился «на чужой стороне», в пятидесяти верстах от Биляра в качестве новичка Елабужского дух. училища. Новый приступ «тоски по родине» испытал я, когда очутился впервые в Москве, которая представлялась мне уже совершенною чужбиной.
Прошли года – и Москва стала для меня «родиной», до какой степени вся Россия моя родина. Впрочем, мои здешние доброжелатели делают все возможное, чтобы облегчить мне разлуку с родиной и особенно первые минуты существования на незнакомой мне остановке. Граф собирается ввести меня в круг моих соотечественников в Париже через три различные двери. Во-первых, через своего племянника Гирса (советник рус<ского> посольства) [21] , затем через русского священника в Париже и, наконец, через своего старого приятеля художника Боголюбова [22] (не говоря уже о том, что и с самими этими лицами мне будет в высшей степени приятно познакомиться). С другой стороны, мой бывший коллега по Буйцам, Делорм, хлопочет о том, чтобы облегчить мне первые шаги на незнакомой почве в смысле чисто практическом, житейском. Он познакомил меня с одним своим приятелем, парижанином, живущим уже несколько лет в Петерб., который высказал готовность дать мне несколько рекомендательных писем к своим парижским приятелям из коммерческого люда, которые бы могли помочь мне своими указаниями относительно того, где и как лучше устроиться. Вчера был в министерстве. «Ваше дело не поступало еще на высочайший доклад, придется еще подождать числа до 15-го», – вот, что сообщили мне. Делать нечего, значит, еще немножко терпенья… В утешенье мне сказали, по крайней мере, что командировка будет считаться не с 1 января, как я думал, а со дня утверждения; далее, что командировка мне дается на два года, и что на второй год «быть может, будет прибавка» жалованья (1500 вместо теперешних 1200).
3 февраля 1896 г. На днях получил я Ваше письмо, дорогой А<лександр> А<лександрович>. Надеюсь еще раз услышать на берегах Невы Ваш отклик из Белокаменной, так как, вероятно, еще с неделю просуществую (не называть же «жизнью» это бестолковое существование мое со дня на день, где «сегодня» возлагает все надежды на «завтра», а «завтра» лишь то и дело что издевается над «вчера») в этой ингерманландской дыре, затхлой и удушливой. Увяз я, подлинно увяз в ингерман-ландских болотах. Кажется, еще минута, и я захлебнусь в этой трясине, которую и крещенские морозы не берут. Да и какие же морозы могут что-нибудь поделать с бездонной канцелярской трясиной… Вот уж две недели, как и «высочайший приказ» последовал, и «бумаги все готовы», а все-таки оказывается, что «дело» еще требует «подождать». Обещали (в который только раз, жаль, не записывал…) «через несколько дней» («завтра» чересчур архаично «по нынешним временам») отпустить… душу на покаянье… в конце первой недели поста (самое и есть время покаянья). И – подивитесь – я «питаю надежду», могу почти сказать – «верю» этому обещанию. Что поделаете, такова уж человеческая глупость, что ты ему хоть кол теши на голове, а он все-таки «питает» себе «надежду», да и конечно, и обманутый двадцать раз – все-таки верит в 21-й.