Перед уходом (сборник)
Шрифт:
«Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй.
А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем».
С женщиной! А тут — бумага… Слаб человек! Это в нашем характере: пытаться утолить жажду не водой, но ее химической формулой, написанной на песке. H2O — пишем мы и еще удивляемся, что жажда не проходит. Но о мертвых — либо хорошо, либо ничего. И Марья Гавриловна вздохнула, вспомнив, что сама-то она после того случая приготовилась, как могла, к неожиданному концу — в лапшу, безжалостно искромсала ножницами, а потом сожгла в печи кое-какие давние, глупые письма и тетрадки, в которых пыталась вести дневник.
Словом, как у Тургенева:
И— Ну, да бог с ней, со стариной, Наташа! Расскажи лучше, как живешь.
И вместо того чтобы пересказать обкатанную, привычную версию о муже-капитане, который служит в дальнем гарнизоне, «на точке», куда ей, Наташе, нельзя с ребенком из-за сурового климата, Наташа вдруг заплакала, села и, всхлипывая так, будто получила незаслуженную двойку, рассказала Капитанской Дочке все… почти все. Рассказала о том, что поначалу хотела сделать аборт, многие девчонки советовали, сами через это прошли, но врач из женской консультации, Демидова Екатерина Степановна, молодая и душевная женщина, отговорила ее. Интересно, а у самой Демидовой есть дети?
О том, как трудно было рожать — двенадцать швов, это вам не шутка! — и как горько и обидно было потом лежать в многокоечной палате и слышать по вечерам, как внизу, под окнами, вызывая жен, орут и беснуются чужие счастливые мужья. Один, нетрезвый, даже полез на второй этаж по водосточной трубе и долез бы, наверное, до самых окон, если бы во двор не вышла пожилая дежурная сестра в пальто, накинутом поверх халата на плечи, и не пристыдила б его. Он спрыгнул вниз и отошел к приятелям, в тень, смущенно посмеиваясь и отряхивая ржавь с ладоней и брюк. Слова, оказывается, отрезвляют быстрее стужи.
Другим — каждый день букеты, хоть и зима, записки и передачи, пусть букетики эти — всего-навсего покрашенный анилином ковыль, а к Наташе всего один раз пришла подруга Катя, они живут вместе, в одной комнате общежития, а второй — незнакомая веснушчатая девица из заводского комитета комсомола, размер обуви, наверное, сорок второй, передала апельсины в прозрачном пакете и книгу Александра Серафимовича «Железный поток» — подарочное издание, формат огромный, цветные иллюстрации. Апельсинов кормящей Наташе было нельзя, потому что у Андрейки с первых дней появился диатез, мучающий его и посегодня. Толстокожие марокканские плоды поделили между собой нянечки и сестры. Забирать Наташу в день выписки никто не пришел, напрасно она, дозваниваясь в общежитие, опускала монетки в телефон-автомат, висевший в коридоре, и домой она добиралась одна, плача, с Андрейкой на руках, завернутым в чужое стеганое одеяло.
Все это примерно так и было. Однако Наташа не рассказала Марье Гавриловне о том, что в палате, ночью, подумала, а не отдать ли сына в дом ребенка — есть, оказывается, и такой, существует себе где-то без излишней рекламы. Она ни с кем не поделилась этими планами и хорошо сделала, что не поделилась: одна, лежавшая в соседней палате, тоже первородка и одиночка, лишь заикнулась об этом вслух, и женщины, соседки по палате, едва не отлупили ее. Откуда и силы взялись? Минуту назад лежали, охали. А уж ругались они, будто пьяные мужики на улице в праздник. Любишь кататься, люби и саночки возить! Дежурные сестры, сбежавшиеся на шум, едва утихомирили их, едва растащили. Одиночку перевели в отдельный бокс. И уж тем более Наташа не посмела рассказать старой учительнице, похожей на пастора, какие страшные, людоедские мысли посещают ее иногда, особенно по ночам. Потом, при трезвом свете дня, о них и вспомнить нельзя без содрогания. Разве про такое расскажешь?
— Он же маленький еще, ему не объяснишь, не прикажешь, — утирая обильные слезы, говорила она. — Заплачет ночью, а соседки сразу в стенку стучат, да как зло! Хорошо хоть, что комната у нас теперь угловая. И Катька вскочит, бигуди торчат, глаза бешеные. «Да уйми ты его! — кричит. — Неумеха!» Лучшая подруга, а чувствую: разорвать готова…
И еще: председатель цехкома, выписывая ей безвозмездную помощь — пятнадцать рублей, проворчал, не отрывая глаз от бумаг, но достаточно
громко, чтобы быть услышанным: «Гуляете, а мы — помогай! Будь лично моя воля — копейки не дал бы!» Какой-то человек в галстуке, не из их цеха, сидевший, вольно развалясь, в кабинетике, хохотнул и насмешливо пропел из «Фауста» прямо в лицо Наташе: Мой совет: до обрученья Ты не целуй его…У него получилось — «цалуй», и это было особенно обидным. Наташа крикнула тогда: «Да не нужны мне ваши деньги! Подавитесь вы ими!» Но за нее вступился старик Умихин, бригадир обрубщиков, весь осыпанный мельчайшей окалиной, словно пеплом. Он сунул ей в руки заявление — тетрадный лист с неровным краем и косой размашистой резолюцией председателя цехкома — и, бормоча примирительно: «Ты иди, иди получай, не обращай внимания…» — вытеснил ее вон из кабинета.
Наташа подслушала, как Умихин кричал там, за закрытой дверью: «Зажрался ты, дорогой! Над людьми издеваться — это как называется? Эх ты, блюститель нравов! Алименты не ты платил? Я по-омню! И другим напомнить не постесняюсь. Погоди, дай срок! Да я на первом же партсобраньи…» Наташа тихо восхитилась его смелостью: третьему человеку в цехе посмел перечить, старый! Впрочем, в цеховой иерархии она разбиралась слабо. Потом стало слышно, как в кабинетике виновато забубнили председатель цехкома и тот, второй, в галстуке с вечным узлом, особенно противный. «Вот-вот! — обрадовалась под дверью Наташа. — Испугались? Так и надо вам! Певцы!»
К пятнадцати рублям, полученным в тот же день в профсоюзной кассе, она добавила еще пять и приобрела на них Андрейке коляску — подержанную, правда, по объявлению, на которое где-то натолкнулась Катька, но еще во вполне приличном состоянии: даже поролоновый матрасик в цветастом чехле был цел. Катька прикатила коляску по снегу, взяла деньги, хотя сначала отнекивалась, не хотела, и для Наташи навсегда осталось тайной, сколько же на самом деле пришлось заплатить за нее…
— Марья Гавриловна, только честно: вы меня осуждаете? — спросила Наташа, робко косясь вверх — на блеклого, бородатого Льва Толстого, который хмуро из-под мохнатых бровей взирал на них с наклонно повешенного портрета.
Рулоны каких-то пыльных бумаг были засунуты за его раму. Плакаты, наверное. Стенгазеты, наглядная агитация. И — глупенькая, тщеславная мысль вскользь: «Нет, он про Анну Каренину написал, он меня не осудит!»
— Но ведь ты любила его, да? — спросила Марья Гавриловна, из стопки в стопку, нервно перекладывая книги на столе.
Наташа промолчала. Это и без слов было ясно. Еще бы! Особенно потом, когда… «Иван Ветров! — подумала она, вспомнив мать. — И никакой он не Иван Ветров! Его Владимиром зовут, если хотите знать…» Многие хотели бы, если говорить правду. Но не узнают. Никогда. Ни за что. Таково решение. Бесповоротное. И Наташа пожалела вдруг, что ее Андрейка в свидетельстве о рождении — водяные знаки, герб республики — записан не Владимировичем, а Викторовичем, чтобы дома, у матери, не возникало лишних вопросов и недоумений. Их и так… «Но наверное, это со временем можно будет исправить?» — с надеждой предположила она.
— Как, по какому праву я могу тебя осуждать? — Старая учительница заговорила взволнованно и сердито. — Я тоже женщина, старая, одинокая женщина. Баба-яга, зубов нет. «Вековуха», как правильно говорили в старину. Всех близких у меня теперь — внучатый племянник, но он еще мальчишка совсем, несмышленыш. Сейчас гостит у меня — родители укатили на юг, у них машина своя, — дни напролет гитару терзает, электрическую, спотыкается на каждой ноте. Даже я, хоть и глуха к музыке… Не дано ему! А послушать, так электричество ему виновато, перепады напряжения. В вокально-инструментальный ансамбль — вот куда ему захотелось. Кабацкая карьера влечет, иных планов нет. Новые святые эти — «битлы». Сама королева, видите ли, их в рыцарское достоинство произвела. «Сэры» они теперь! Такая честь не каждому Нобелевскому лауреату. Но — добрый мальчик, хороший: провел звонок, приколотил кнопку к двери. А на что мне она? Ко мне ведь редко кто ходит, а те, кто заглядывает иногда, — те стучат…