Памятные годы
Шрифт:
Много позже, живя в Сорренто, он вставал в два-три часа ночи и выходил на террасу, чтобы послушать пение крестьянина, который возил муку из Кастелямаре в Санта-Агата, в окрестностях Сорренто. Дорога проходила мимо виллы, которую снимал Горький. У возницы была типичная итальянская двуколка, громыхавшая и скрипевшая, как целый обоз. В такие двуколки итальянцы запрягают быка с огромными рогами, невероятно тощую лошадь в разукрашенной сбруе, с высокой, отделанной медью седёлкой, с кистями, а часто и с султанами из фазаньих перьев на седёлке и на голове, а сбоку где-то пристегнут маленький серенький ослик, на долю которого приходится не меньше тяжести, чем на впряженных с ним вместе в повозку двух животных.
Прежде чем пройти мимо виллы Горького, дорога вьется между скалами. Скрип телеги, грохот колес, цоканье копыт то отчетливо слышны, то замирают, а голос льется в непрерывной песне, то усиливающейся, то слабеющей. Никакие капризы стихий певцу не мешают: в тихую ли поэтичную ночь с синим бархатным небом и яркими, словно приблизившимися к земле звездами, в южную ли грозу, когда ежеминутно полыхают молнии, и гром, повторяемый раскатистым эхом в горах, готов, кажется, раздробить всю природу, а ураганный ливень смыть всё в бушующее море, - песня несется, и даже как будто голос громче пробивается сквозь все эти шумы и не хочет им уступить.
Горький просил узнать, откуда этот крестьянин и что он поет. Чуднее всего было то, что тот не мог даже назвать своих песен и ограничился ответом:
– Всё пою! Надо думать, что он часто импровизировал.
А. М. Горький на Капри. 1907 год.
Горький очень любил слушать пастухов- “пифферари” - волынщиков, ежегодно приезжавших из гор Абруццо, Калабрии и Апулии для прославления каприйской мадонны и для участия в рождественской процессии. На них-короткие грубые синие плащи домотканой материи из козьей шерсти, широкополые шляпы, шерстяные белые чулки и сандалии с узкими, оплетавшими ноги ремнями. Прежде всего они шли прославлять мадонну, стоявшую в гроте по дороге на Анна-Капри, затем принимали участие во встрече рождества, что так образно описывает Горький в своих сказках, и, наконец, являлись к Горькому выпить винца и поиграть ему.
Один из друзей Горького рассказал такой случай.
Однажды к Горькому явилась незнакомая компания. Молодой человек с красивым узким лицом и орлиным носом, с гитарой под мышкой, представился Горькому и попросил позволения ему спеть. Начал он с любовных неаполитанских песен, которые пел исключительно хорошо, быстро оживился, перешел на веселые и шуточные, стал декламировать и в конце концов разыграл несколько импровизированных сценок. И всё это очень естественно, пластично и непринужденно. Горький и бывшие у него гости были поражены талантливостью исполнителя.
– Вот она, настоящая комедия дель арте!
– сказал Горький.
Оказалось, что “артист-импровизатор” - бедный извозчик из Сорренто, отец многочисленного семейства.
***
Горький восхищался пением Шаляпина. Как-то поздно вечером все собрались на большой террасе. Между колоннами вились гроздья дикого винограда, спускалисьдаже спотолка.На террасу перетащили из комнаты пианино.
Вилла “Серафина”была живописно расположена на склоне горы, спускавшейся к самому морю.
Терраса была освещена, и потому ночь за пределами ее казалась еще темнее, только видны были темно-синее небо и необычайной яркости звезды. По уступам горы, то тут, то там вспыхивали оранжево-красные огоньки папирос. По ним можно было судить, что вилла окружена людьми, пришедшими послушать знаменитого русского певца.
Загипнотизированный гениальным исполнением, с душевным трепетом аккомпанировал я Шаляпину, и не было песни, не было романса, которые не были
бы встречены восторгом невидимых слушателей. Казалось, весь остров аплодирует великому певцу. Но стоило взять новый аккорд - всё замолкало, слышен был малейший шорох виноградных листьев, - публика переставала дышать.Шаляпин пел много и очень разные веши:
свою знаменитую “Ноченьку”, “Солнце красное”, “Как король шел на войну”, романс Римского-Корсакова “Редеет облаков летучая гряда” и прочее.
Пел он много и иностранных композиторов:
“Два гренадера” Шумана, “Я не сержусь”, “Во сне я горько плакал”, но мне врезалась в память спетая по-итальянски “In guesto tombo oscnura” (“В мрачной могиле”) Бетховена и “Двойник” Шуберта.
Пел он так, что холод пробегал по спине…
Горький переживал исполняемые Шаляпиным романсы и песни не меньше, чем сам Шаляпин. Я никогда не видел его таким потрясенным. На глаза набегали слезы, он стеснялся их, отворачивался, иногда вставал, ходил по террасе, крутил свои непокорные усы, с сияющими глазами щелкал пальцами, вздергивал как-то особенно головой, прищуриваясь, словно видел то, что от других ускользало.
Прошло порядочно времени. Возвратившись в Петербург, я получил письмо от Горького. Алексей Максимович писал мне: “Сидим вечерами вчетвером и вспоминаем о тебе. Иногда Федору хочется петь. “А Евгеньича-то нет!”- говорит он, тыкая пальцами во все клавиши сразу”.
***
По просьбе Горького я взял ложу в театр “Политеамо” в Неаполе. Мы немного запоздали, и в театр вошли, когда уже началась увертюра. Однако наша хитрость не удалась. Не успели мы сесть, как раздался тихий стук в дверь. Сидя сзади, я осторожно приоткрыл дверь ложи и совершенно обомлел: типичный итальянский патер протягивал мне огромный букет цветов. Одет он был в черную сутану с широким красным кушаком. В руках держал шляпу с большими полями, с красным шнурком и кисточками сбоку.
Он был чрезвычайно взволнован, глаза его блестели, шепотом по-итальянски он просил передать букет “прекрасной синьоре Горькой с сердечным приветом знаменитому синьору Горькому”. Не успел я поблагодарить патера, как он прикрыл дверь, и, когда я вышел в коридор, его и след простыл.
Очевидно, патер боялся, чтобы его не увидели и ему не пришлось бы каяться в своей смелости. Когда я вернулся в ложу, произошло нечто еще более неожиданное.
В зале внезапно зажегся свет, увертюра прервалась, взвился занавес и из всех кулис во всевозможных костюмах стали выходить на сцену артисты.
Дирижер обернулся лицом к нашей ложе, вся публика встала со своих мест и под крики:
“Да здравствует Горький!”, “Да здравствует русская революция!”, “Долой царя!”-раздались звуки “Марсельезы”.
Не патер ли шепнул кому-то о присутствии Горького и Марии Федоровны в театре? Откуда он сам узнал, что они будут?
Горький сконфуженно встал, раскланивался с публикой и не знал куда деваться. Он очень не любил, когда его чествовали.
Несколько минут с новыми взрывами продолжалась эта манифестация, пока не погасили свет и снова не зазвучала увертюра из “Аиды” Верди.
После первого действия импрессарио поднес Марии Федоровне великолепный букет, и это послужило поводом для новой манифестации.
Не дожидаясь конца, мы хотели потихоньку уехать домой, но и это нам не удалось. Народ уже ждал у выхода из театра, и мы едва смогли добраться до экипажа, который потом еле двигался среди толпы, провожавшей Горького до самого отеля.
Итальянцы в то время горячо принимали Горького, а уж особенно народ, музыканты и певцы,-они любили его и видели в нем не только борца за свободу, большого писателя, но и человека, который глубоко понимал их, хорошо знал и любил их музыку, замечательную музыку народной итальянской песни.