Овидий в изгнании
Шрифт:
– Какого Молоха выкормили на груди.
– Это, я тебе скажу, мелочи еще. Старушка глухая, из восьмой квартиры, к домофону таскалась что ни день, на демократов жаловаться. Он терпел недели две, а когда она стала на все правительство поименно почесуху призывать, возьми и отяготи ее предвестьем. Тебе, говорит, одуванчик плотоядный, оттого все не мило, что молодость твоя и гладкость с тебя сошли, а будь ты опять как в тридцать втором годе, когда паспорта вводили, ты бы такого жару врезала, что и демократам, в свою очередь, было бы что вспомнить под старость лет. Она хоть и глухая, но по принципиальным вопросам слышит хорошо. Все ты врешь, говорит, нас не так воспитывали. Меня и сейчас хватило бы себя блюсти в безукоризненности. Я, говорит, когда писала Молотову… Он ей: вот Молотова не надо сюда вмешивать, а насчет безукоризненности – это мы посмотрим. На этом все разошлись по своим делам.
Утром она проснулась, как обычно, в седьмом часу, послушала по приемнику потусторонние голоса, бессильно клевещущие на наш курс реформ, потом немножко поговорила
За время этого повествования Нина Тимофеевна, увернувшись от его цепких пальцев, вскочила на туалетный столик, с него на штору, с которой переселилась на шкаф, заразительно чихая от пыли; Павел Сергеевич, взгромоздившись вслед за ней, полз, огибая по экватору глобус и чемоданы, отсекая своей жертве путь к целомудрию и одновременно договаривая про нерпу; и тогда Нина Тимофеевна, вручив себя провидению, с последним криком:
– Как завидна мне растительная жизнь! –
ринулась вниз.
И разом все стихло.
Павел Сергеевич свесился верхней половиной со шкафа и не нашел уже следов преследуемой им женщины с нежным маленьким ртом и нарезным батоном. На полу стоял, покачиваясь от глухого удара, керамический горшок с ползучим растением традесканцией, она же бабьи сплетни. Медленно миновав глобус и смахнув бедром пушистую пыль с местности, где Абель Тасман впервые встретил своих собак, Павел Сергеевич спустился на твердую землю, полил традесканцию разведенным спиртом, сел подле нее на пол и лапидарно откомментировал: «Вот, значит, как».
– Недоброе устройство вмонтировали в дверь, – оценил Генподрядчик услышанную историю. – Пойдем, поговорим.
Они придвинулись к двери и оказались замеченными.
– Здравствуйте, – говорит им домофон с подъемом в интонации. – Приятно видеть новых людей, для которых живое общение остается повседневной ценностью. Вы какую квартиру представляете?
– Мы, – говорит Генподрядчик, – представляем стройуправление и вообще компетентные структуры.
– Ага, – говорит домофон. – Вот как. Это, значит, я вам обязан своим вводом в строй. Очень, очень приятно познакомиться.
– Ну, хорошо, – говорит тогда Генподрядчик, – мы представились, а вас, позвольте спросить, как зовут?
Домофон откашлялся и говорит:
– Зовите меня Измаил. Несколько лет назад…
– Э, нет, – возражает Прораб, – не пойдет. Это было уже. Читал я эту книжку. Давайте начистоту.
– Ладно, – отвечает ему домофон с некоторой досадой. – Начистоту так начистоту. Знай, о прораб, что мой отец был царем этого города, и звали его Махмуд, владыка черных островов. Когда я вошла в пору девичества, мое дыхание было подобно мускусу, а полнота моих бедер…
– Хватит тюльку-то гнать, радио «Свобода», – говорит Прораб. – Это я тоже читал, в «Библиотеке всемирной литературы», иллюстрации Рокуэлла Кента, стихи в переводе Давида Самойлова. Не надо обижать нас таким обращением, будто мы тут собрались далекие от культуры люди. Правду говори, нечего нищего за пупок тянуть, да была б она погуще.
Домофон говорит с раздражением:
– Ты бы, – говорит, – прораб, чем «Библиотеку всемирной литературы» читать, за сыном своим следил, который сейчас документальными кадрами из «Плейбоя» потолок у себя в комнате оклеивает, или на трубах меньше экономил, а то все стояки в подъезде дискретные.
Прораб, хоть был человек сдержанный, а этого не вытерпел.
– Щедрин, – говорит, – в тебе умер. В страшных муках. Михаил Евграфович. Это тебе мое слово, попомни его, когда придется.
– Ты, – отнесся к нему домофон, – это к чему сказал, прорабья твоя душа?
Генподрядчик, слушая их бездельную перебранку с большим неудовольствием, наконец не вытерпел и пресек.
– Самим-то вам не стыдно? – напустился он на них. – Как дети малые, ей-богу! Давайте, в самом деле, в руках себя держать! Петрович, ты-то! Самойлова он читал! Рокуэлла Кента разглядывал! Еще и раскрашивал, небось! А где главное, что отличает воспитанного человека от варвара, – умение дисциплинировать свои чувства? Зачем тебе «Библиотека всемирной литературы», если она не делает тебя лучше?
Все устыдились, а домофон засопел.
– Вернемся к вопросу, – продолжил Генподрядчик. – Позвольте все-таки узнать ваше имя-отчество.
Домофон тут завел свою привычную песню, что-де он вырос в ленинградскую блокаду, не имея возможности пить и гулять, но Генподрядчик эту безответственную болтовню пресек.
– Вы, – сказал он, – этот дивертисмент, я вас убедительно прошу, сократите по возможности. Мы наслышаны уже о нем. Ближе к истине.
Тут домофон сломался.
– Хорошо, – вымолвил он. – Я вам все расскажу, все. Но запомните, вы сами этого хотели. Подумайте, не стоит ли остановиться сейчас. Вникните в то, что вы можете выйти из моего рассказа совсем не такими, как входили в него.
– Если, – говорит Прораб, – наша беспечность станет для нас причиной мировоззренческих потрясений, это во всяком случае наша забота. Довольно предостережений – к делу.
– Так вот, – сказал домофон. – Меня зовут Маша. Еще несколько лет назад моя жизнь текла безмятежно, и даже в страшном сне, которых у меня не случалось, потому что, имея наследственную склонность к полноте, я старалась не есть после шести часов вечера, мне не могло присниться, что я кончу свои девические дни заживо погребенной в сырой земле, привратником в доме, куда никто не входит и откуда мне не суждено выйти.
Генподрядчик оглянулся (поскольку начал уже что-то различать в темноте) на Прораба, ожидая, не опротестует ли он и этого зачина, опираясь на свою читательскую осведомленность, но лицо его, слабо освещенное багровым блеском домофона, выражало спокойное одобрение.
– Кстати, о бедрах, – сказал он. – Ты, дочка, сколько в них имела?
– Девяносто восемь, – со сдержанной гордостью сказал домофон. – В талии шестьдесят шесть.
– Не соврала, значит, про царя островов. Джинсы, небось, носила.