Отыщите меня
Шрифт:
Раньше слово «колония» было для Севки пугалом, представлялось что-то вроде дикого зверинца с клетками. Все оказалось проще, ничего страшного такого нет, жить в колонии вполне можно. Прилично кормят и одевают, строго следят за каждым и в большую обиду не дадут. В остальном другом, как в натуральной тюрьме, воли и свободы нет. Высоченный, глухой, без малейшей щелки забор отгородил от всего мира бараки, цехи и мастерские, не подглядишь в него и вряд ли заберешься, даже близко не подойдешь. Колючая проволока в несколько рядов протянулась по козырьку забора. На углах — похожие на скворечники, деревянные будки с охранниками. Сторожат круглые сутки. Все они какие-то странные, нелюдимые и будто немые. У огольцов мало желания заговорить с ними при виде торчащей винтовки. Ночью по всей длине забора светятся желтые гирлянды электрических лампочек, предупреждая, что нет сюда хода.
Севка отсчитывал каждый вечер календарь своей лагерной жизни и был доволен, что еще один день срока назад отскочил. Кому-то за примерную учебу и работу, за активность и участие в самодеятельности день за два шел. Многие из кожи лезли этот зачет заработать, но добивались лишь некоторые, большинство обречены быть здесь от звонка до звонка. Громкие звонки
— Шикарный гостиный двор! — ухмылялся Королер. — Кого в гости приволокли, а кто уже и отгостил свой срок, Сивый. В натуре буду, завидно…
Начальники иногда поминали, заговаривали об амнистии, пытаясь образумить наиболее ретивых или вселить надежду отчаявшимся. Но обещали лишь, когда кончится война, тогда-то всех выпустят досрочно. Война шла, никто не мог представить ее конец, хотя по репродуктору и на политинформациях Севка слышал, что наши здорово начали бить немцев и отгонять их из оккупированных земель. Других вестей получать было неоткуда. Письма раздавали редко, потому что собрались тут одни бездомники и сироты. Передачи почти не приносили к проходной, разве что чьи-то кореша на воле, а на свидание совсем мало кто приходил. Сброда в колонии всякого хватало, собрали блатных со всего света. Севку уже порядком раздражало смотреть на их ужимки, слушать их разговорчики. Подвернулся бы удобный случай, так рванул бы отсюда подальше, в нормальную человеческую жизнь. Мастера на участках, как надзиратели, за каждым шпионят, чтобы кто попусту не слонялся. И, конечно, придираются, словно здесь не деревянные линейки делают, а чуть ли не артиллерийские лафеты для орудий. Сейчас бы отдохнуть от надоедливой пилы и остромордого Королера, сходить бы да обогреться. В сушилке душно, как в бане, печи вот-вот лопнут или треснут от жары и расколются на мелкие кирпичи, вывалится огонь, и займется пожар, запалит костер, вспыхнут бараки, забор и ворота сгорят. Тогда-то вот и успевай что есть духу отсюда на волю. В суматохе да в панике ни один охранник не остановит, а пока очухаются, уже не догнать и не вернуть обратно. Но, увы, это только мечты.
Несколько огольцов собрались в полутемной сушилке и обогревались кто как мог. Одни руки потирали, у другого ноги промокли, и он сушил портянки, растянув их у печи. В проем входа заглянул мастер. Со света в полутьме будто ослеп, ничего различить не может. Ощупывает воздух руками, чтобы на какой предмет не наткнуться. Он громко и надрывно кричит, словно темноту разгоняет или слепоты боится. Видимо, привык часто врать, но глухих здесь нет. А он надрывает горло:
— Севмор Морозов! Кто тут Севмор?
Мастер в колонии человек новый, недавно из госпиталя вышел, не успел пока приноровиться к колонистам. Огольцов он еще не знает и часто путает.
— Севмор! Есть тут Севмор?
Из угла сушилки кто-то издевается в ответ:
— А Беломорканал не надо?
— Я Севмора спрашиваю! — зло кричит мастер.
— Нет такого, есть только айсберг!
— Я здесь, — откликается Севка.
— Валяй, Сивый, тебя перепутали с ледоколом, — слышится рядом.
Ничего не перепутали, просто никто из них не знает полного имени Севки. Откуда им знать, что Севкин батя до рождения сына работал уполномоченным какого-то водного наркомата и много раз ездил в Архангельск. Там он женился на заведующей рестораном, у которой мать жила в Башкирии. До войны много выдумывали и давали разные новые имена. У сослуживца бати тоже был сын, которого звали Мэльст, что должно было означать «Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин», а родители попросту кликали его Милкой. Это звучало унизительно для мальчишки. Батя с матерью назвали сына Севмор, сокращенно от Северного морского пути, и вписали так в метрику. Дома обиходно привыкли к короткому имени Севка, а бабка в Башкирии ласково звала Севушкой. Перед самой войной батя уже не был связан ни с севером, ни с морем, ни с Архангельском, а закончил курсы в Уфе и стал работать машинистом паровоза в депо, он и сам, видно, давно позабыл, какое громкое имя дал сыну. Мастер, наверное, в документы посмотрел и запомнил.
— Выходи, Севмор.
— Зачем еще?
— Надо! — гаркнул мастер.
Пришлось нехотя отойти от теплой печки. Может, что-нибудь случилось, коли мастер так нетерпеливо орет? Раскричался с испугу, словно опять в карцер или, больше того, на казнь ведет. Трудно предугадать, что человека здесь ожидает. Бабка часто ворожила на картах или лучинках. Складно говорила о счастливой судьбе, убеждала Севку, что все сходится, а на самом деле все сложилось хуже некуда.
На небольших станциях товарные поезда стоят долго. Заправляются углем или водой паровозы, пропускают срочные грузы. Пассажирские поезда стоянки делают лишь минутные. Подкатит паровоз к перрону, пропыхтит дальше и остановится. Сделает несколько вздохов, и уже бьет призывно колокол. Пробежит вдоль вагонов старший по поезду. Однорукий семафор уже открыл путь. Разносится пронзительный свист и прощальный гудок, бряцают буфера, и толкаются вагоны. К пассажирским поездам всегда много народу приходит. Солдатские эшелоны, понятно, на запад идут, на фронт. Раненых везут в тыл, на восток. Одни в одну, другие в другую сторону. После того как остались дома только с бабкой, Севка часто бегал на станцию и отирался у обшарпанного каменного вокзалишка, под крышей которого висела большая стершаяся надпись «Давлетханово». Видно, название идет от старых времен, может, в честь какого-нибудь древнего башкирского хана Давлета. Иногда Севка приходил сюда с бабкой, она торговала у вагонов. Дома наварит полный чугунок картошки, отольет воду, аккуратно каждую очистит и несет в большом эмалированном блюде на станцию. Местные бабы и старухи таскали туда нехитрую еду, варево из тыквы или соления, а кто и четверть кваса приносил, продавал по кружечке. Суетились на перроне, предлагали у подножек и протягивали в окна. Бабка, случалось, обменивала свой товар на мыло, соль, спички, которые на деньги не купить даже в базарные дни. Когда занеможет и начинает проклинать
свои старые кости, то с блюдом на станцию Севку пошлет. У него торговля шла бойчее, по всему перрону носился и громко кричал:— Кому рассыпчатой картошки? Недавно из печки! Еще тепленькая! Кому рассыпчатой картошки!
— Почем продаешь?
— Рубль штука! Берите, не продешевите, на пятерку наедитесь!
Обменивать Севка не любил, да и не умел, деньгами получать было интересней.
За один выход Севка приносил по два-три червонца. Случалось, рублевки три-четыре оставлял у себя. Бабка деньги не считала, все равно их не хватало. Зато, хуже скряги, прятала в сундуке соль, мыло и спички, закрывала на замок, будто кто-то на это позарится. Раньше, до войны, она хранила в сундуке свои старые платья и нарядную одежду, два отреза из шерсти, несколько кусков ситца, сатина, шелка и льняного полотна. После отъезда матери все постепенно исчезло. Бабка обменяла содержимое сундука на продукты, оставив лишь один полушалок, как фамильную вещь.
— Спички, Севушка, экономь, а то и сварить-то нечем будет.
Бабка говорит так, как будто Севка не знает цену спичкам. На всякий черный случай даже сделал огниво из рашпиля. У берега реки Демы находил твердые гальки и раскалывал их, скручивал вату из старого зимнего пальто в фитилек и высекал искру. С пятого раза кончик фитилька обязательно задымится и начнет тлеть. Вот тогда-то и принимайся раздувать лучинку. Бабка не может, у нее дыхания не хватает, а у Севки получается. Но пока раздует огонек, голова закружится. Зажгут сухую лучинку, язычок пламени поползет вверх, пора быстрее да проворней печку растопить. Бабка сама лучинки стругает и сушит впрок. Угольки после топки сгребет в кучку, засыплет золой, они полдня сохраняются. Дров в обрез, лес далеко, а вокруг Давлетханово одни степи. Вдоль речки весь кустарник на хворост вырублен. Как война началась, все пожгли, исчезли палисадники и городские акации. В летнюю пору стало пыльно и пустынно, жалко вокруг смотреть. Дворы голые. Дома небеленые, неоштукатуренные, в окнах кое-где фанера, стекол сейчас не достать. А по улицам гуляет серый ветер. Палит и сжигает город жаркое солнце, раскалывает землю на мелкие трещины. Каждую осень таскали из леса хворост вязанками, по два раза в день ходили с бабкой. Другие давлетхановские приноровились на тележках и велосипедах возить.
— Ты уж, Севушка, не дури, не нагружайся сильно-то, а то, не дай бог, надорвешься, — говорит бабка и делает ему жиденькую вязанку.
Старые кости у бабки еще крепкие, носит вязанки раза в два или три больше Севкиных. Дома Севка ловко перерубает хворост, бабка только под топор ветки подставляет. Зимой ходили в лес очень редко, в самом крайнем случае, когда дрова совсем на исходе. Много туда не находишься, зябко на морозе. Пальтишко Севки очень поизносилось, валенки прохудились и подшить нечем. Волков, говорят, много развелось, а в метель запросто околеть можно, и спасти не успеют. Летом куда безопаснее. В ясные дни Севка пропадал и торчал то на базаре, то на станции. Часто воинские поезда проходят. Молодые парни едут в теплушках, ноги свесят и улыбаются, шутят, будто не на фронт, а временно на сборы отбывают. У перрона девчата толпятся, иные совсем соплюхи, чуть ли не Севкины одноклассницы. Эти тоже туда же, зеркают и постреливают глазками. Кто-то даже румянец наведет для красоты. Еще и песни-танцы на перроне заведут.
Иногда бойцы машут, зовут:
— Подставляй, сынок, ладошки, гостиниц у меня…
Смешно слушать эти слова из уст юнца в пилотке. Явно заносится для форсу, а у самого на верхней губе вместо усов рыжий пух, и сам-то он недалеко по годам ушел от. Севки. Протянул ему ладонь, тот положил два настоящих кусочка рафинадного сахара, вот и сладкая жизнь подфартила. Хочешь — сейчас схрумай, а можешь дома вприкуску с чаем попить. Теперь больше сахарином снабжают, выдают бабке на карточки. Но стоит в чай больше положить или лизнуть кончиком языка, и сахарин на вкус горек до судороги в скулах, хуже всякой хины.
Протрубят, прокричат, просигналят эшелону, и вот уже пустеет перрон. Из раздвинутых дверей теплушек парни машут на прощание, кричат кому-то громкие слова, обещают скорой встречи. Кто знает, когда она будет, эта встреча, просто все хотят конца войны и возвращения. Унесется вдаль последний вагон красного товарного поезда, а с другой стороны медленно и осторожно приплывает зеленый эшелон. Раненых с фронта перевозили только в пассажирских поездах.
Хлопочут у вагонов, в тамбурах, на подножках врачи и медсестры в белых халатах. Смотрят в окошки перевязанные раненые. С дальней стороны только два цвета и видно, кажется, что весь зеленый поезд в белых заплатках и бинтах. Близко подходить Севка не хотел, боялся увидеть искалеченных людей. Каждый раз ему думалось, что, может, выйдет отец, и почему-то обязательно на костылях. Иногда ждал, чтобы в окошке вагона появилась мать, но эшелонов и вагонов с ранеными женщинами на станции ни разу не появлялось. Многие приходили к поездам с тайной надеждой встретить своих близких, пусть израненных войной, только бы живых. Они смотрели во все окна вагонов, ходили и расспрашивали, но так никто сюда еще ни разу не возвратился. Однажды по всему городу разнесся слух, что на станции стоит эшелон с пленными немцами. Народ бросился к городскому вокзалу. Очень торопились, хотели успеть застать эшелон с пленными. Все двери длинного состава наглухо задвинуты и на запоре. Под самой крышей оконца с решетками. В тамбурах и вокруг поезда много солдат с автоматами и наганами. Пленные тесно сгрудились головами у окон, рассматривали сквозь решетки сбежавшихся на перрон людей. С ненавистью смотрели на них люди. Неожиданно кто-то запустил галькой в вагон. Камень звонко стукнулся, словно подав сигнал, и тогда вся толпа бросилась ближе к вагонам. Озлобленные люди хватали с земли и насыпи что под руку попадет, с силой, швыряли и норовили попасть в окна. Севка бросал вместе со всеми. Слышались дробные удары о твердые доски вагонов, раздавались крики и проклятия. Солдаты и охранники были бессильны остановить этот гнев людей, никакие уговоры не действовали, толпу невозможно было успокоить: Совсем рядом наклонялась с трудом старуха, набирала горсть или щепотку жесткой земли и бросала в сторону вагонов. Пленные не отходили от окон. Кто-то смотрел испуганно и виновато, кто-то зло, были и грустные, болезненные взгляды. А народ из города все прибывал, и толпа вокруг состава разрасталась. Без устали бросали в вагоны до тех пор, пока поезд не увез пленных дальше на восток.