Опознать отказались
Шрифт:
В сопровождении свиты генерал важно взошел на трибуну. Не увидев микрофона, гневно взглянул на Брандеса.
— Мы все предусмотрели, радиофицировали площадь, — испуганно забормотал Брандес. — В самый последний момент… микрофон… микрофон испортился, господин генерал.
— Не миновать вам фронта, — тихо пообещал генерал и заговорил во всю силу своего голоса.
С напряженным вниманием слушали на площади генерала, обещавшего с помощью нового чудо-оружия стереть в порошок всех врагов любимого фюрера.
Вдруг голос оратора словно надломился. Генерал закашлялся и умолк. Вытерев вспотевшее лицо платком, он попытался заговорить снова зычно и громко, но лишь сипло хрипел. Достав платок, он долго и нудно сморкался. По лицам некоторых солдат скользнули улыбки.
Наконец-то
Наблюдавшие издали за происходившим горожане посмеивались над неудавшимся торжеством. Они не знали, кто сорвал праздник, но поговаривали, что без подпольщиков, мол, тут не обошлось.
Потом мы узнали, что обер-фельдфебеля разжаловали и отправили на передовую. Комендант Брандес отделался выговором.
Николай Абрамов и Роза Мирошниченко, оставившие генерала без микрофона, ходили гордые и счастливые.
Акробат бежал из города вместе с оккупантами.
ДВЕ СУДЬБЫ
День был морозный и ветреный. Мы с Николаем ходили на аэродром высмотреть, как охраняется горючее. Возвращались медленно, болтая о разных пустяках. Возле бывшей рабочей больницы, где размещался госпиталь для немецких офицеров, неожиданно повстречался наш школьный товарищ. Мы не видели его с начала оккупации города. На нем были засаленная фуфайка и такие же брюки, старая шапка с опущенными ушами неловко сидела на голове, а огромные ботинки со сбитыми каблуками не зашнурованы и едва держались на ногах. Он воровато оглядывался по сторонам, зябко ежился и вообще выглядел запуганным и жалким. Увидев нас, он еще больше ссутулился, втянул голову и норовил пройти стороной.
— Владик! Владислав! — вырвалось у Николая. Мы остановились, глядя на вздрогнувшего и застывшего в нерешительности товарища. — Подожди. Ты что, не узнаешь?
Владик, виновато улыбаясь, приблизился к нам и, нервно пожимая руки, заговорил быстро, повторяя отдельные слова по два-три раза:
— Я сразу и не узнал. Думаю, вы или не вы? Вы или не вы? Решил, что не вы, и потопал прочь. Да, да, подумал… не вы и… ходу домой.
В школе уважали Владика: он был добрый и правдивый парень, много читал, охотно делился книгами из своей библиотеки отличался исполнительностью. Хорошо играл на нескольких музыкальных инструментах и обладал удивительной «артельностью». Не проходило ни одного общественного мероприятия, чтобы Владик оставался в стороне. По складу характера он не был склонен к предводительству, но своей энергией и энтузиазмом зажигал самых вялых ребят. Всегда опрятный, он в отличие от других «чистюль» не задавался, был скромен, хотя его часто ставили нам в пример. Отец Владика работал каким-то большим начальником, но перед самой войной с ним что-то случилось: то ли его арестовали, то ли он оставил семью и уехал. Во всяком случае, семейная трагедия очень отразилась на впечатлительном парне, он замкнулся, отдался музыке, но учился по-прежнему хорошо. Как сложилась его дальнейшая судьба, мы не знали, и вдруг вот эта встреча. До ухода в «ремесло» Николай с большой симпатией относился к Владику и даже кое в чем подражал ему.
— Ну, как дела? Ты давно в городе? — нетерпеливо спросил Николай. — Рассказывай же!
— А что рассказывать. Живу, как горох у дороги — кто идет, всяк щипнет. Всех боюсь и все ненавижу. Себя тоже, как мокрицу жалкую, презираю. Мне бы в самый раз в петлю, но трус я, трус.
От таких слов мы оторопели, а Владик, бросив по сторонам быстрый и беспокойный взгляд, судорожно повел плечами и, стукнув ботинком о ботинок, сказал:
— Давайте двигаться, а то я в сосульку превращусь. Мы медленно пошли в сторону бутылочного завода.
Николаю не терпелось подробнее узнать о жизни товарища, и он с присущей ему настойчивостью потребовал:
— Ты расскажи о себе без философии.
— Только откровенность за откровенность, — Владик глубоко вздохнул, пристально посмотрел на Николая и продолжал: — Перед приходом немцев послали меня на оборонительные работы, к Днепру. Людей там набралось
видимо-невидимо, а лопата одна на троих, носилки — на пять человек. Рыли противотанковый ров. Немцы с самолетов начали обстреливать, а потом разнесся слух, что танки прорвали фронт и могут нас окружить. Пристал к одной группе взрослых мужчин и шел с ними на восток. Потом мы рассыпались, и я поплелся один. Пристроился к эшелону с эвакуированными, но эшелон разбомбили, и я снова пустился в путь на своих двоих. Немецкие танки обогнали меня, и, поскитавшись еще несколько недель, я приплелся домой. Простудился, наверное, чирья пошли по всему телу. Месяца четыре матушка выхаживала. Окреп, снарядился в село вещи на продукты менять. На границе с Запорожской областью попал в облаву. Забрали в лагерь, повезли в Германию. Удалось сбежать. Мытарствовал по всей Украине. Угодил к партизанам. Был у них недолго. Пошел в разведку, заблудился и… домой двинул. Мать все поменяла на продукты и вообще стала какой-то полупомешанной. Гадает на картах, верит снам, читает библию. Рядом живет полицейский и неусыпно следит за каждым моим шагом, а почему — непонятно. В доме холодина, есть почти нечего. Надломлен до такой степени, что готов руки на себя наложить. Да-да, вот именно — наложить!Подкупающая откровенность да и вид Владика не оставляли сомнений в правдивости сказанного, но тем не менее он чего-то недоговаривал. Да иначе и не могло быть, ведь мы о себе пока еще не сказали ни слова.
— У меня и у Бориса все сложилось проще, — заговорил Николай. — Я с «ремеслом» пытался эвакуироваться, немец перехватил танками — и шабаш. Живу с родными, то менять езжу, то огороды обрабатываю — вот так и перебиваюсь.
— На оборонительных работах и мне пришлось побывать, — словно отчитываясь, начал я. — А потом отступал. Немцы обогнали на мотоциклах, попал в перестрелку, чуть не погиб. Пришлось домой шагать. Вот так и живем — кукурузу жуем да у моря погоды ждем.
По осуждающему взгляду Николая я понял, что шутка моя не удалась, а лицо Владика выражало недовольство. Ему не понравилась лаконичность наших рассказов о своей жизни на оккупированной территории.
— Я понимаю, о какой погоде ты говоришь, — обратился он ко мне. — Красные придут и, конечно, спросят, а что ты делал при немцах? Ничего. А почему с оружием в руках не сражался? Ждал погоды у моря. Возьмут тебя под белы рученьки — и в Сибирь. Да-да, в Сибирь. Даже на фронт не пошлют, оружия не доверят.
— Это трепня, — ровно и спокойно сказал Николай. — Ты боишься вопросов: что, мол, делал? А если не спросят, тогда как? Разве собственная совесть не может спросить? По-моему, перед кем-то отвечать легче, чем перед собственной совестью. Если, конечно, она есть и не очень замарана.
— Я понимаю, понимаю, — быстро заговорил Владик. — Немцы, конечно, ведут себя отвратительно, бесчеловечно. Они все разрушают. Убивают невинных людей. Издеваются и глумятся над своими жертвами. Это чудовищно, и они делают большую ошибку, что так безобразно обходятся с населением. И из-за этого могут проиграть войну.
— Ерунда, — жестко отрезал Николай. — Из истории известно, что завоеватели всегда вели себя с покоренными народами бесчеловечно, но неужели ты думаешь, что если бы фашисты не были такими жестокими, то наш народ смирился и признал бы их победителями, освободителями или как там они себя еще называют?
— Да, но ты, он, я и другие смирились? — спросил Владик и беспомощно развел руками. Потом тихо прибавил: — Не всякий способен каждый день жизнью рисковать даже за самые высокие идеалы. Тем более, если… брюхо пустое и от ветра качаешься.
— Может быть, мы с тобой и плохой пример, но; ведь есть люди, которые не стали на колени, сопротивляются, воюют.
— Для настоящей партизанской борьбы в Донбассе нет природных условий, — устало сказал Владик и потупился.
Мне показалось, что для первой встречи разговор носит слишком откровенный характер, тем более, что настроение Владика мне совсем не нравилось.
— Ты видел кого-нибудь из наших «однокашников»? — обратился я к Владику, незаметно подмигнув Николаю: мол, меняем пластинку. Друг понял.