ЖАНРЫ

Шрифт:

Твой брат Рустам».

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ

Письмо отпечатано на машинке на белой бумаге, но не отправлено. Нет ни конверта, ни почтовых знаков, ни адреса, кому оно обращено.

«Разве слово «люблю» способно выразить всю полноту чувств моих к ней, к девочке моей шилагинской, нежной и необыкновенно ласковой, с глазами, излучающими добрый

свет. День и ночь в ее глазах, вселенная во всей бездонной глубине ее глаз. И сердце мое, мысли и чувства, радость и горе — потонули в ее глазах… Так прожил я четыре счастливых года. И вот наступила снова зима, ветер срывает с деревьев последние, будто покрытые лаком, желтые листья, они трепещут в воздухе, потом нежно опускаются на землю. Передо мной снова глаза моей Цуэри. Вижу в них себя, как хочется продлить это блаженство, как хочется верить, что я для нее остался прежним Нури. Последнее время сомнения стали закрадываться в сумерки моей души.

А сосед мой в палате такой оказался человек, о котором горцы говорят: без него земля облегченно вздохнула бы. Ничего его не интересует. Этот человек и жить не хочет, и умирать не хочет. Он дерзок с врачами, о каждом из них у него свое представление, но все вместе они никуда не годятся. С близкими и родными он такой же: доброго слова не вымолвит, всегда хмурый, недовольный. Со мной он просто до неприличия откровенен, хотя это меня только угнетает. Что можно сказать о человеке, если его не трогает даже рассказ о моей любви…

Не могу представить себе, чтобы кто-нибудь мог остаться равнодушным, когда я говорю о девочке моей шилагинской. Звезду далекую еще можно не заметить, а вот луну не заметить нельзя, ибо присутствие на небе луны замечает даже слепой, прислушиваясь к торопливым уверенным шагам прохожих в горном ауле, где не каждый зрячий пройдет смело от сакли к сакле. Но для моего соседа по палате нет ни солнца, ни луны, есть только он сам. Рассказ о любви не вызвал у него никаких новых чувств. В этом человеке ничего не отозвалось, только раздражения не мог он скрыть по поводу моих восторгов.

О каком это чучеле ты все говоришь, — как бы между прочим спросил он у меня, шумно прополаскивая рот.

Терпение и еще раз терпение сдерживает меня и не дает задушить этого наглеца, который назвал Цуэри так презренно. Да, я еще слаб, легко раним, раздражаюсь по любому поводу и совершаю опрометчивые поступки. Он не умолкал в своей дерзости, я же не вымолвил ему в ответ ни слова, но он…

— Ты любишь ее?

— Да.

— Ну и дурак. Такие, как она, извратили представление о целомудрии и строгости горянок. Да что там говорить. Ты любишь ее… я это вижу, и — сочувствую, да-да, сочувствую…

— В чем-в чем, но в этом я не нуждаюсь…

— Не знаю, нуждаешься ты или не нуждаешься, но мое дело сказать, а ты можешь не слушать. Вот ты здесь лежишь, а что делает она?! Может быть, веселится с каким-нибудь парнем?

— Нет! — закричал я. — Нет!

Не знаю, какая сила толкнула меня, но опомнился я от отчаянного, безумного гнева, оттого, что почувствовал неимоверную слабость: дунь — и я упаду. А тот хоть бы что, вздохнул глубоко, будто и не было ничего.

Вот видишь, ты не можешь не согласиться со мной. Да-да, я кое-что смыслю в жизни. Твой порыв доказал мне, что я прав. Ты не уверен в ней, только боль свою затаил. Стоило мне прикоснуться к твоей больной душе — в тебе сразу же проснулся зверь. Да, в каждом из нас сидит зверь. Только худшего зверя, чем отец этой девчонки твоей, я не встречал.

— Не смей о нем так говорить!

— Говорить — дело мое. Я говорю, а ты хочешь слушай, не хочешь — заткни уши. Ты не знаешь Абу-Муслима. Это подлый, низкий человек. Мы с ним были друзьями, хлеб делили и воду. Но он предал меня, да-да, единственный друг, которому я верил, предал меня. Я лишился работы только потому, что он хотел свою жену пристроить завучем в школе…

— Хватит, прекрати, — закричал я.

— Тот, кто уверен в своей любви, бывает спокоен, — возразил он.

Долго еще разглагольствовал мой сосед по палате о смысле жизни, о пережитых им невзгодах. Я слушал его, и мне казалось, что вся жизнь этого несчастного человека состояла из одних бед и неприятностей. Ни намека на свет в окошке я так от него и не услышал. Душа моя, опустошенная и измученная, уже ничего не принимала. Одно я знал твердо: человек, который сейчас случайно оказался рядом, не испытал в жизни того высокого и чистого чувства, которое подарила мне ты, девочка моя шилагинская. Но сейчас во мне поселилась смутная тревога, она не дает мне покоя. Зерна недоверия, посеянные этим, человеком, пустили корни.

Странные и потому тревожные мысли охватывают меня. А ведь этот человек прав, мне нечего ему возразить. Он говорит, будто в душу заглядывает, ведь не уверен я до конца в том, что Цуэри меня не покинет, не уверен… Я молча пересел на свою койку, тяжело вздохнул, будто только что таскал тяжелые камни.

— Не думай ты лучше о ней. Она выходит замуж.

— Что?! — закричал я вконец обессиленный.

То, что слышал, — спокойно ответил мой сосед.

— Врешь.

У больного вырвался смех, и такой заразительный, что лампочка без абажура закачалась под потолком. Потом сползла его правая рука и повисла как плеть. Серое лицо его вдруг сделалось спокойным, добрым, морщины сгладились, а на краях губ застыла добродушная улыбка. Я подошел к нему и потрогал за руку, еще не веря случившемуся. Но сосед мой был мертв».

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ

Конверт с изображением поверженного рейхстага с победным знаменем. Письмо адресовано из аула Шилаги в город Махачкалу Хасриеву Али-Хаджи от Адзиева Абу-Муслима.

«Дорогой мой Али-Хаджи, спасибо тебе за письмо. Я ждал его с нетерпением, потому что боялся, что ты меня не поймешь… Я буду рад породниться с твоим семейством, особенно рад, так как уверен, что счастью моей дочери не помешает то, что с ней случилось. Я обо всем написал тебе — а как трудно мне было это сделать, думаю, ты понимаешь. Спасибо за великодушие, понимание и сочувствие. Случилась беда, и в беде ты отозвался добрым словом.

Поделиться с друзьями: