Они были не одни
Шрифт:
* * *
Июль на исходе, а серп жнеца еще не касался колосьев на полях Дритаса. От засухи они пожелтели, но не золотистой желтизной спелого плода, а тусклой, как лицо больного. От малейшего дуновения ветра, при взмахе крыльев пролетающей над полями птицы осыпались зерна.
Каждый вечер крестьяне готовили серпы и веревки для вязания снопов, надеясь, что с завтрашнего дня они смогут приступить к уборке, но каждое утро у околицы они видели сидящего на камне с ружьем в руке неусыпного стража Яшара — кьяхи бея.
Каплан-бей еще не дал распоряжения начинать уборку, и к тому же он еще не запродал в Корче и десятой доли нового урожая. Поэтому Яшар пригрозил, что свернет голову всякому,
— Если — и погибнет, так погибнет хлеб бея. Он сам и потерпит на этом убыток. А вы чего суете нос не в свое дело? Пришлет бей распоряжение начинать жатву — будем жать; не пришлет — не будем. А вы всего-навсего его батраки! — так отвечал Яшар на все просьбы и посулы.
И крестьяне отходили от него с поникшими головами, близкие к отчаянию.
— Прогневался на нас бог! Смотреть, как гибнет урожай!.. Не то что на семена — горстки муки и той не достанется!..
— Видеть, что давно пора начинать жатву, — и не сметь к ней приступить! Это ли не проклятие?
— Работать вместе с женами и детьми дни и ночи, с нетерпением ждать срока жатвы, возлагать на нее столько надежд, а теперь, когда наступило время, является бей и отсекает нам руки! — вздыхали и сетовали крестьяне, бросая на Яшара взгляды, полные ненависти.
— Хорошо бы взять его за горло и задушить тут же, на месте! Душу он из нас вымотал! Что за проклятая жизнь!.. — возмущались крестьяне.
А некоторые смотрели в землю с такой печалью, словно уже видели будущие могилы своих детей, которым угрожала голодная смерть.
— Придется нам без корки хлеба помирать. Зерна не хватит и на месяц!.. — говорили они.
Как неприкаянные, бродили крестьяне, подходили к обработанным участкам и с тоской смотрели на колосья, будто хотели их съесть глазами. Каждый колос — что родной ребенок… и, боже милостивый, он увядает!.. Птицы выклевывают из колосьев зерна, а крестьянам кажется, что это выклевывают им глаза! И ничего не поделаешь! Руки у них связаны, они не смеют спасать свой хлеб!
— Ой-ой!.. Гибнет пшеница, и поле, словно открытая могила… — вздыхал один.
— Что может быть страшнее, если хлеб пропадает на корню, разлагается, как труп? — добавлял другой.
И так каждое утро крестьяне с серпами в руках проходили вдоль участков, со слезами смотрели на них и потом, ожесточенные, отчаявшиеся, расходились по домам.
— Это проклятый Гьика нас погубил! А мы еще его слушали!.. Мы в руках бея — что он захочет, то с нами и сделает. Разве ему жалко, что погибает урожай? — говорил один из стариков.
— Правда, святая правда! И все это из-за Гьики! Вздумалось же дураку тягаться с беем, который сам себе господин, сам себе судья! Будто мы не видели, что стало с горичанами, когда они осмелились выступить против Малик-бея! — соглашался с ним другой.
— Ей-богу, следовало бы хорошенько набить морду этому Гьике, чтобы запомнил на всю жизнь! Чего он, прохвост, рыскает по селу, баламутит народ?.. Вот Рако Ферра — тот не дурак: делает свое дело, а бею на все говорит: «Слушаюсь, бей! Будет исполнено, бей!». Ему-то ничего не запрещают: он и жнет, и молотит, и наполняет хлебом амбары. А мы зачахнем, дожидаясь начала уборки. Почему так получилось? Все из-за глупой болтовни Гьики, — к такому выводу приходил третий. — Не говори Гьика так дерзко с беем, все бы обошлось, и не пришлось бы теперь крестьянам мучиться, видя, как вянут колосья, как они осыпаются, будто падают слезы невест, внезапно ставших вдовами.
И ненависть всего села сосредоточилась на двух людях, которых мирская молва считала виновниками всех бед, — на кьяхи Яшаре и Гьике.
* * *
Уже в начале августа, как-то вечером, по селу распространилась радостная весть:
— Бей прислал свое слово — можно приступать к уборке!
Всю ночь напролет село кипело и жужжало, как пчелиный улей. Натачивали серпы, готовили мешки, застилали рогожей телеги, смазывали дегтем колеса.
Все радовались, что наконец запрет снят!В четыре часа утра, когда едва занялась заря, по улицам села двинулись телеги, кони и люди, направляясь к холму Бели, за которым лежат участки. Каждому хотелось начать работу пораньше, пока не взошло солнце и не наступила жара, обжигающая не только колосья, но и людей.
Как оживилась долина! Крестьяне вместе с женами и детьми поспешили начать жатву, стараясь, чтобы не пропал ни один колосок. Перед ними шумела пшеница, а позади из срезанных колосьев вырастали снопы.
На второй день уборки в село пожаловал новый кьяхи и заявил, что за оброком явится сам бей.
Право на изъятие десятины продавалось в Корчинской префектуре. Как обычно, претендентов на покупку у государства этого спахилека можно было пересчитать по пальцам. И все эти постоянные покупатели, главным образом беи — владельцы поместий, находились в приятельских отношениях с местными властями. В торгах принимали участие и деревенские старосты, собиравшиеся откупить десятину для своей общины. Но торги, как правило, затягивались на несколько дней, и старостам не было никакого смысла задерживаться в Корче и напрасно тратиться, так что в конце концов право на десятину покупали «свои люди», а старосты возвращались по деревням не солоно хлебавши. Счастливые обладатели этих десятин в сопровождении своих подручных тотчас же пускались в поход по окрестным селам. Тут-то и начиналась трагедия взимания с крестьян спахилека. Обычно беи приобретали это право не на одно село, а на три-четыре, а иногда и на десять. Так устраивали благосклонные к ним власти, ибо с одного села много не взять. А вот с пяти-шести уже кое-что наберется, и тогда бей сунет немалую толику в благодарность и финансовому инспектору, и самому префекту, и начальнику общинного управления. Последнему только за то, что он — если это потребуется — нажмет на крестьян и заставит их исправно сдавать спахилек. Изредка этот налог взимали и сами сельские старосты, но так случалось только в наибеднейших селах, затерявшихся далеко в горах, куда беям невыгодно было забираться. Бывало и так, что, когда начиналась продажа этой государственной десятины, какой-нибудь бей посылал в деревню, где шли уборочные работы, своих доверенных кьяхи, будто в помощь крестьянам, а на самом деле для слежки за ними. В это же время бей без особых трудностей сговаривался с государственной казной в Корче, вносил ничтожную сумму и покупал таким образом право на спахилек и со своего собственного села. Так и поступил в нынешнем году Каплан-бей.
В это время в селе появился новый кьяхи.
— Ого! Посмотрите-ка: настоящий леший! — окрестили его в селе, едва только увидели.
Кара Мустафа, который пожаловал в Дритас, был высокого роста, широкоплечий, глаза его слегка косили; изо рта торчали, похожие на крючки, два крупных гнилых зуба, от которых так дурно пахло, что рядом с Мустафой нельзя было стоять — тошнило. На нем была поношенная бархатная жилетка с вышивкой, старый пиджак из солдатского сукна и штаны, державшиеся на туго затянутом красном поясе; ноги его были обуты в тяжелые солдатские бутсы, от щиколотки и до колен обернуты темными обмотками. На груди висел патронташ. С шеи спускалась витая серебряная цепочка от часов, часы же он носил в жилетном кармане. Их подарил ему один преступник — убийца, с которым Мустафа подружился в тюрьме. За поясом у Кара Мустафы торчал револьвер с отделанной янтарем ручкой и большой нож с костяной рукояткой. Куда бы он ни отправлялся, непременно захватывал с собой ружье, словно собирался на охоту или пускался за кем-то в погоню.
Оба кьяхи неустанно следили за крестьянами. Ходили от межи к меже, от одного участка к другому. При их приближении крестьяне жали еще усерднее и, склонившись над колосьями, искоса бросали полные ненависти взгляды на медленно и важно проходивших вооруженных кьяхи, с дымящимися трубками в зубах.
— Эй, ты! Если со своего поля не соберешь пяти шиников, я тебе хребет перебью! — с таким приветствием, подходя к первому крестьянину, обратился Леший.
Этим крестьянином оказался дядя Постол. Старик поднял голову и чуть насмешливо взглянул в глаза Мустафе.