Он снова здесь
Шрифт:
– Беллини права, ты четкий парень. Ладно, увидимся. Тебе вступление какое-то нужно? Ну, там, тему подбросить, прежде чем я тебя представлю?
– Не надо, – ответил я.
– Я так никогда не мог, – сказал Визгюр, – так, совсем без текста. Да меня тогда выкинули б. Но я не особо уважаю импровизацию… Все, жги, старина! Увидимся.
И он покинул комнату.
Вообще-то я рассчитывал на более подробный инструктаж.
– Что мне теперь делать? – спросил я у госпожи Эльке.
– Поглядите только, – рассмеялась она, – фюрер, а не знает, что делать.
– Надменность тут неуместна, – укорил я ее. – Призвание фюрера – быть кормчим, а не следопытом.
Со сдавленным хмыком госпожа Эльке быстро отставила пудреницу из зоны
– На этот раз вы меня не поймаете, – сказала она, решив, видимо, окончательно перейти на “вы”. – Смотрите, здесь на экране вы можете следить за передачей. Экраны висят повсюду, и в гардеробе, и в кейтеринге. Дженни заберет вас и проследит, чтобы вы вовремя пришли на выступление.
Передача полностью соответствовала тому, что я о ней слышал (или видел). Визгюр объявлял куски своего телеассорти, после чего шли короткие фильмики, где он сам изображал то поляка, то турка, на все лады высмеивая их ущербность в вымученных водевильчиках. Не Чаплин, конечно, но и слава богу. Публика воспринимала его номера благосклонно, проявляя тем самым, если копнуть поглубже, какую-никакую, но все же политическую сознательность. А значит, мое послание, безусловно, упадет в плодородную почву.
Передача эфира должна была наступить после определенной фразы, которую Визгюр произнес без всякого уважения:
– С комментарием дня выступит Адольф Гитлер.
И я впервые шагнул из-за кулис под слепящий свет прожекторов.
Мне казалось, будто после годов лишений на чужбине я вернулся домой во Дворец спорта. Лицо горело от жара ламп, я вглядывался в молодую публику. Их было, наверное, несколько сотен, а за ними – десятки, сотни тысяч, сидящих перед аппаратами. Именно это – будущее страны, на этих людях я намерен выстроить мою Германию. Меня охватило радостное волнение. Если я когда и сомневался, все исчезло в вихре подготовки. Я привык говорить часами, но сейчас должно хватить пяти минут.
Я молча встал за трибуной.
Я окинул взглядом студию. Я вслушивался в тишину, желая понять, оправдались ли мои ожидания, правда ли десятилетия демократии лишь едва отпечатались в молодых головах. Когда прозвучало мое имя, по рядам публики пробежал смешок, но быстро затих – с моей персоной в зал вступила тишина. На лицах зрителей я читал, что поначалу они пытались сравнить мой облик с известными им комедиантами, я видел неуверенность, которая от моего пристального взгляда уступала место полной тишине. Все затаили дыхание. Я рассчитывал даже на протесты и выкрики, но то оказалось пустой заботой – на любой сходке в пивной “Хофбройкеллер” помех было больше.
Я подался вперед, словно хотел заговорить, но потом лишь сложил руки на груди – уровень шума тут же упал еще ниже, в сто, даже в тысячу раз. Краем глаза я видел, как от мнимого бездействия начал потеть дилетант Визгюр. Ясно как день, он не имел представления о силе тишины, но попросту боялся ее. Его брови дергались, словно я забыл текст. Какая-то ассистентка старалась привлечь мое внимание и постукивала пальцем по часам на запястье. Я растягивал тишину, медленно поднимая голову. Я чувствовал напряжение в зале, неуверенность Визгюра. Я наслаждался эффектом. Набрав в легкие воздуха, я распрямился и дал тишине звук. Когда ждут пушечного грома, то хватит и упавшей булавки.
– Фольксгеноссен!
Соотечественники и соотечественницы!
Все, что я и мы недавно видели в многочисленных репортажах, верно.
Верно, что турок не творец культуры и никогда им не станет.
Верно, что у него душа торгаша и умственные способности обычно не особенно превосходят холопские.
Верно, что у индуса болтливая и религиозно извращенная натура.
Верно, что отношение поляка к собственности неизгладимо!
искажено.
Все это прописные истины, ясные для каждого соотечественника, для каждой соотечественницы без пояснений.
Однако это национальный позор
Германии, что лишь турецкий!сторонник нашего движения осмеливается заявить об этом в полный голос.
Соотечественники и соотечественницы!
Когда я смотрю на сегодняшнюю Германию, меня это не удивляет.
Ведь сегодняшний немец умеет разделять отходы тщательнее, чем расы.
С одним исключением —
на поле юмора.
Здесь только!
немец шутит о немцах, турок шутит о турках, домашняя мышь – о домашних мышах, а полевая мышь – о полевых.
Это должно измениться, и это изменится.
С сегодняшнего дня, с 22:45,
домашняя мышь будет шутить о полевой, барсук – об олене, а немец – о турке.
Тем самым я содержательно полностью присоединяюсь к критике иностранцев предыдущим оратором.
Я сделал шаг назад.
Тишина была потрясающая.
Твердым шагом я прошел за кулисы. Публика по-прежнему безмолвствовала.
Коллега нашептывал что-то в ухо даме Беллини. Я встал рядом с ней, продолжая наблюдать за публикой. В глазах людей читалось непонимание, они искали поддержки на сцене, устремляя взгляды к письменному столу модератора. Там сидел Визгюр, беспомощно открывая и закрывая рот, не в силах придумать остроумного прощания. Именно эта явная его растерянность и вызвала в конце концов бурю хохота. Не без удовольствия я следил за этим круглым неумехой, выдавившим из себя жалкое “До новых встреч, и не забудьте включить нашу следующую программу”. Беллини встрепенулась. Почуяв в ней неуверенность, я решился ободрить ее.
– Я знаю, о чем вы думаете, – сказал я.
– Неужели? – удивилась она.
– Конечно, – подтвердил я, – у меня тоже однажды было такое. Мы тогда впервые сняли здание цирка Кроне в Мюнхене и не знали еще…
– Простите, – перебила она, – мне звонят.
Она отошла в уголок кулис и прижала к уху маленький телефон. То, что она слышала, похоже, ей не нравилось. Я как раз пытался расшифровать выражение ее лица, когда почувствовал на моей форме чью-то руку. Это Визгюр пытался оторвать мне ворот. В лице его больше не было ничего веселого. В очередной раз я с болью отметил отсутствие моих эсэсовцев, когда он вжал меня в кулисы и сквозь зубы прошипел:
– Ты, сука, не смеешь здесь присоединяться к каким-то там ораторам!
Краем глаза я увидел, что к нам бегут охранники. Визгюр еще раз прижал меня к стене, но сразу отпустил. Его голова стала пунцового цвета. Потом он обернулся и завопил:
– Что это за хитрожопое говно? Я думал, у него нормальная наци-программа!
Не понижая голоса, он обратился к стоявшему рядом с нами бронировщику отелей Завацки:
– Где Кармен? Где? Эта? Кармен?!
Дама Беллини подошла быстрым шагом, бледная, но подтянутая.
Я прикинул, можно ли в этот момент рассчитывать на ее безоговорочную верность делу, но не смог дать однозначный ответ. Она производила успокоительные пассы руками и открыла было рот, но ей не удалось ничего сказать.
– Кармен! Наконец! Это какое-то чудовищное говно! Ты это видела? Ты это видела? Что это за урод? Ты мне сказала: я делаю своих иностранцев, он делает свою нацистскую фигню. Ты сказала, он будет со мной спорить! Будет возмущаться турками на телевидении или типа того! А это? Что значит “сторонник движения”? Какого движения? Почему сторонник? В каком я сейчас виде?
– Но я же тебе говорила, что он совсем другой, – отозвалась Беллини, которая удивительно быстро обрела прежнее спокойствие.
– Да мне наплевать, – кипятился Визгюр, – я заявляю прямо сейчас: эта свинья больше не появится в моей передаче! Он не держит слова! Я не позволю этому скоту угробить мою передачу!
– Успокойся, – сказала Беллини своим привычным мягким, но убедительным голосом. – Все прошло не так плохо.
– Все в порядке? – спросил один из двух охранников.
– Да-да, – успокоила их дама Беллини, – у меня все под контролем. Остынь, Али.