Он поет танго
Шрифт:
По мне — делай как хочешь. Мартель может пролежать недели, месяцы — и к нему никого не допустят. Такое с ним не в первый раз случается. Мне уже не сосчитать, сколько дней я провела у больничной койки.
Искривленные однообразные улицы повторяли одна другую. Если бы меня спросили, где мы находимся, я ответил бы, что на том же самом месте. Я снова видел одинаковые занавески на окнах, а из-за них высовывали морды одинаковые псы. Однако стоило нам завернуть за какой-то угол, пейзаж тут же переменился и сделался прямым. Во время нашей короткой прогулки я рассказал о себе все, что мог, пытаясь заинтересовать эту женщину рассуждениями Борхеса о происхождении танго. Я говорил ей, что приехал в Буэнос-Айрес, чтобы поработать над диссертацией, и что, когда у меня закончатся деньги, я просто буду вынужден вернуться в Нью-Йорк. Я попытался выведать у нее — безуспешно, — много ли знал Мартель о первых танго: ведь он их пел и, в некотором роде, заново сочинял. Я говорил, что не могу примириться с тем, чтобы все эти познания умерли вместе с Мартелем. На этом месте мы и вышли на проспект
Мартель находится в больнице «Фернандес» на улице Бульнеса, сказала она мне материнским тоном. Посещения в интенсивной терапии разрешены по вечерам, с полседьмого до полвосьмого. Не думаю, что тебе удастся поговорить с ним, но меня ты там найдешь всегда.
Она хлопнула дверцей такси, машина поехала. Сквозь стекла я смутно различил ее профиль, вежливый взмах руки на прощание и улыбку, затмившую немилосердное солнце полудня — или какой там был час. Я улыбнулся ей в ответ и только в этот момент понял, что даже не знаю имени этой женщины. Я выскочил на середину проспекта, уворачиваясь от мчавшихся на полной скорости машин, и едва-едва успел догнать ее такси на светофоре. Ловя воздух ртом, я задал свой вопрос.
Ой, какая же я рассеянная, ответила она. Меня зовут Альсира Вильяр.
Теперь, когда сама судьба пришла мне на помощь, я не собирался упускать ее из рук. Я вырос в пресвитерианской семье, первой заповедью в которой была работа. Мой отец считал, что счастливый случай — это грех, потому что он не дает проявить старание. В детстве я не знал никого, кто выиграл бы в лотерею или кто ощущал бы удачу как дар, а не как несправедливость. И все-таки счастливый случай пришел в мою жизнь одним ничем не примечательным утром, за сто тысяч километров к югу оттуда, где я родился. Мой отец приказал бы мне зажмурить глаза и бежать прочь от этого наваждения. Альсира, повторял я, Альсира Вильяр. Я не мог думать ни о чем ином или произносить какое-нибудь другое имя.
Начиная со следующего вечера, каждый вечер в шесть часов я устраивался на посту в зале рядом с отделением интенсивной терапии. Иногда я выглядывал в коридор и смотрел на двустворчатую дверь, за которой находились больничные палаты на втором этаже больницы. В зале было чисто и светло, и ничто не прерывало напряженной тишины нашего ожидания. За окнами виднелся дворик с цветочными клумбами. Иногда в зал входили врачи, отзывали в сторонку кого-нибудь из посетителей и разговаривали с ними вполголоса. Я преследовал их на обратном пути, чтобы спросить, как чувствует себя Хулио Мартель. «Более-менее, более-менее» — вот и все, что мне удавалось у них выудить. Медсестры проникались жалостью к моему беспокойству и старательно пытались меня утешить. «Не волнуйтесь вы так, Коган, — советовали они, коверкая мою фамилию. — Тем, кто находится в интенсивной терапии, незачем умирать. Большинство потом переходят в общие палаты и в конце концов возвращаются домой». Я замечал в ответ, что Мартель попадает к ним уже не в первый раз и что это не сулит ничего хорошего. Тогда медсестры качали головой и соглашались: «Так и есть. Это не в первый раз».
Альсира часто приходила посидеть со мной или просила сходить вместе с ней в какое-нибудь кафе на проспекте Лас-Эрас. Нам никогда не удавалось поговорить спокойно: Альсире то и дело звонили на сотовый и предлагали провести какое-нибудь исследование, от которого она неизменно отказывалась, да еще мимо нас то и дело проходили кучки голодных манифестантов. Как только мы находили для себя спокойный столик, наше уединение тотчас же нарушали нищенки с младенцами на руках или стайки пацанят, хватавших меня за штаны и за рукава рубашки, чтобы я отдал им кусок сахара, жесткое печенье или монетку. В конце концов я стал безразличен к нищете, потому что я и сам, почти того не замечая, превращался в нищего. Альсира, наоборот, обращалась с этими людьми ласково, словно это были ее родные, потерявшиеся при каком-то кораблекрушении, и если официант грубо выставлял их из кафе — что происходило почти всегда, — Альсира яростно протестовала и не хотела оставаться там ни минуты.
Хотя на моем счете в банке лежало около семи тысяч долларов, я мог забирать только двести пятьдесят песо в неделю; для этого я должен был пытать счастья в разных банкоматах, расположенных очень далеко друг от друга — больше чем в часе езды на автобусе. Со временем я вычислил, что в некоторых банкоматах запасы денег пополнялись в пять утра и иссякали через два часа, а в других этот цикл начинался в полдень, но тысячи людей узнавали это одновременно со мной, и не раз и не два, когда я отправлялся с проспекта Чиклана, что в Боэдо, стремясь вовремя успеть на проспект Бальбина, на другом конце города, очередь уже рассеивалась, потому что деньги подходили к концу. Я ни разу не потратил меньше семи часов за неделю, чтобы собрать те двести пятьдесят песо, которые дозволяло мне правительство, а еще я так и не понял, как выходили из положения люди с фиксированным рабочим днем.
Когда мои банковские мытарства приносили успех, я приводил в порядок гостиничные счета и покупал букет цветов для Альсиры. Она мало спала, бессонные ночи потушили ее взгляд, но женщина скрывала свою усталость и всегда выглядела собранной и энергичной. Как ни странно, никто не приходил к ней в больницу на улице Бульнеса. Родители Альсиры были совсем старые и жили в какой-то патагонской деревушке. Мартель вообще был один на свете. Он обладал репутацией легендарного сердцееда, но никогда не был женат — в точности как Карлос Гардель.
В зале рядом с отделением интенсивной терапии Альсира пересказывала мне
фрагменты истории, которую певец отправился возрождать в Парк Час, куда он добрался уже с открывшимся внутренним кровотечением. Хотя я и заметила, что он слаб, говорила мне Альсира, он очень энергично обсуждал с Сабаделлем репертуар того вечера. Я просила его спеть только два танго, но он настоял на трех. Ночью перед этим Мартель объяснил во всех подробностях, что этот район для него означает, он крутил так и эдак само слово «район»: рай, нора, рано, рой, рана, — и я догадалась, что за этими играми прячется какая-то трагедия и что Мартель ни за что на свете не пропустит свидания с самим собой в Парке Час. Я все-таки не замечала, насколько он плох, пока он не потерял сознание, исполнив третье танго. В голосе его звучала сила, но также небрежность и печаль — не знаю, как объяснить… возможно, оттого, что ветер его голоса закружил моменты унижения и счастья, жалобы на Бога и на вечные болезни — все, о чем он никогда не решался заговорить на публике. В танго красота голоса значит столько же, сколько и манера исполнения, и расстояние между слогами, и скрытый смысл, заложенный в каждой фразе. Ты, видимо, уже заметил, что тот, кто поет танго, прежде всего — актер. И не просто какой-то актер, а такой, в котором слушатель узнаёт свои собственные чувства. Трава, что растет на этом поле музыки и слов, — это дикая, полевая, непобедимая трава Буэнос-Айреса, настоящий бурьян, сорняк. Если петь танго станет Хавьер Бардем или Аль Пачино с голосом Паваротти, ты не вытерпишь и первого куплета. Ты ведь знаешь, что Гардель со своим поставленным, но все-таки безыскусным голосом побеждает там, где терпит поражение Пласидо Доминго, который мог бы стать его учителем, но который, даже если поет «Свихнувшийся от печалей», все равно остается Альфредо из «Травиаты». В отличие от этих двоих, Мартель не позволяет себе никакого облегчения. Он не смягчает звуки, чтобы мелодия лилась плавно. Он погружает тебя в драму, которую поет, как будто бы он — это актеры, декорации, режиссер и музыка какого-то невеселого фильма.Стояло лето, то же самое, что и сейчас, как ты понимаешь, рассказывала мне Альсира. Можно было расслышать, как трещит жара. В тот вечер Мартель оделся в свой традиционный костюм для клубных выступлений. На нем были брюки в полоску, диагоналевый пиджак, белая рубашка, застегнутая на все пуговицы, и шарф его матери, похожий на шарф Гарделя. Он обул туфли на высоких каблуках, ходить в которых ему было совсем тяжело, и наложил макияж под глазами и на скулы. С утра он попросил меня добавить черной краски его волосам и выгладить ему носки. Я применила стойкий краситель, а еще фиксатуар, чтобы волосы оставались сухими и блестящими. Я боялась, что, если он вспотеет, у него по лбу потекут черные струйки — как у Дирка Богарда в последней сцене из «Смерти в Венеции» [78] .
78
Выпущенный в 1971 г. фильм Лукино Висконти, экранизация одноименной новеллы Томаса Манна (1912).
Парк Час — место тихое, рассказывала мне Альсира. Если что-то происходит в какой-нибудь точке района, об этом одновременно узнают повсюду. Слухи — это ариаднина нить, которая проходит сквозь бесчисленные стены лабиринта. Машина, в которой мы ехали, остановилась на углу улиц Букарелли и Балливана рядом с трехэтажным домом, выкрашенным в странный охряный цвет, очень яркий — в последних лучах солнца дом как будто бы пылал. Как и многие другие постройки в этих местах, фасад дома имел форму тупого угла, с восемью окнами на верхнем этаже и двумя на уровне мостовой, да еще три окна на террасе. Входная дверь была утоплена в вершине этого угла, словно язычок в глубине распахнутой глотки. Перед домом дремало одно из тех заведений, что существуют только в Буэнос-Айресе — «печеньичная», — но в нынешние времена и это дело пришло в упадок, теперь здесь торговали напитками, леденцами и расческами. После пересечения с улицей Балливана Букарелли начинает подниматься вверх по склону — это одна из редких улиц, нарушающих плоскость города. На стенах были свежие граффити, гласившие: «Палестинская бойня», и другое, под благостным ликом Христа: «Как славно быть с тобой!»
Не успел Сабаделль расчехлить гитару, как улицы, казавшиеся необитаемыми, заполнились совершенно неожиданными людьми, рассказывала мне Альсира, игроками в кегли, продавцами лотерейных билетов, почтенными сеньорами в неаккуратно накрученных бигуди, мотоциклистами, бухгалтерами в люстриновых нарукавниках, и молодыми кореянками, покинувшими печеньичную. Те, у кого с собой оказались складные стулья, расставили их полукругом перед домом цвета охры. Мало кто из этих людей хоть раз видел Мартеля и, возможно, никто никогда его не слышал. Немногочисленные доступные публике фотографии певца, публиковавшиеся в газете «Кроника» и в еженедельнике «Эль Периодиста», не имеют ничего общего со сгорбленной состарившейся фигуркой, которая появилась в тот вечер в Парке Час. Из какого-то окна послышались аплодисменты, их тут же подхватило большинство собравшихся. Одна из женщин попросила спеть «Старьевщика», другая тут же заказала «Крутись-вертись», однако Мартель воздел руки и ответил: «Простите. В моем репертуаре танго Диссеполо [79] отсутствуют. Я пришел, чтобы спеть другие слова, чтобы вспомнить одного моего друга».
79
Энрике Сантос Диссеполо (1901–1951) — поэт, композитор, актер и драматург; его танго исполнял Карлос Гардель.