Огненный остров
Шрифт:
В момент, когда танцы стали особенно оживленными, из дворца донесся сильный шум, перекрывший звуки музыки.
Цермай осведомился о его причине, и слуги привели к нему старика, которого застали, когда он пытался проникнуть в покои, где жили бедайя.
При виде Арроа он издал крик, в котором равно слышались боль и радость; он протянул к ней руки и бросился было, чтобы обнять ее, но люди адипати его удержали.
Узнав в старике буддиста, приходившего в Меестер Корнелис требовать свою дочь, Цермай нахмурился.
Что касается Арроа, то вид ее отца, старика в бедной и рваной одежде, кровь, запекшаяся на его ладонях и коленях, тревожное выражение его лица не произвели на
– Подумал ли ты, буддист, – сказал Аргаленке Цермай, – что побег из моих владений стал твоим приговором? Подумал ли, что, проникнув в этот дворец, найдешь смерть?
– Я думал о том, что здесь мое дитя, и ни о чем другом; шестнадцать часов я полз на четвереньках, чтобы добраться до нее.
– Так посмотри на нее хорошенько, старик, потому что – клянусь Магометом! – ты не увидишь ее больше, разве что и в могиле глаза человека сохраняют свет.
– Пусть совершится твоя воля, господин! Ты прав, видеть ее такая большая радость для меня, что, взглянув на нее, я не стану сожалеть о жизни.
Говоря эти слова, Аргаленка плакал, и его слезы падали на белую бороду; взглядами, полными любви и мольбы, он пытался привлечь внимание Арроа, но она не замечала их.
– Ты не узнаешь меня, Арроа? – спросил он. – Увы! Нищета, голод и пребывание в лесу сильно изменили меня! Ты тоже не та, что прежде, но, хотя на тебе золотые и шелковые одежды и бриллиантовая диадема, совершенно не похожие на простой саронг из лури, какой ты носила в нашей хижине, и на цветы, которыми ты украшала свои волосы, мое сердце сразу сказало мне: «Вот она!» Но ты все еще любишь меня, Арроа, ты еще любишь того, кто качал тебя, маленькую, на коленях, чьей гордостью и счастьем ты была в течение четырнадцати лет! Разве можно разлюбить своего отца?
– Что сейчас у Арроа общего с тобой, ничтожным буддистом? – грубо спросил яванец.
Услышав, как адипати исполняет предсказание человека, встреченного им на дороге прошлой ночью, Аргаленка был поражен в самое сердце, колени у него подогнулись, он молитвенно сложил руки и протянул их к дочери.
– Арроа! – позвал он. – Поспеши уличить во лжи своего господина; скажи ему, что, куда бы ни вознесла тебя судьба, в твоих жилах по-прежнему течет кровь Аргаленки. Скажи ему, что между нами двоими существуют неразрывные узы, сотворенные Богом, и не в силах людей их разорвать. Силы небесные! Сам того не желая, не оскорбил ли я тебя чем-нибудь? Ты же помнишь, что, пока мы жили на равнине, угодить тебе было моей единственной заботой, я думал только о том, как сделать тебя счастливой! Но, я знаю, когда хотят сделать слишком много, часто не попадают в желанную цель; ты ведь простишь меня, Арроа, если это так, ты простишь меня прежде чем я умру. У тебя еще найдется для меня нежная улыбка, одна из сладких ласк, какие ты некогда дарила мне; ты оставишь мне утешение думать, что придешь иногда помолиться Будде на могиле, где навеки успокоится тот, кто был твоим отцом!
Рыдания заглушили голос несчастного старика; он взглядывал поочередно на Арроа, Харруша и Цермая.
Видя, что дочь остается бесчувственной и ничего не отвечает ему, он впал в состояние безумия.
– Господи! – вскричал он. –
Неужели мое отчаяние не трогает ее? Как может она позволить своему отцу плакать и даже не сказать ему: «Я вижу твои слезы!»И буддист, внезапным движением оторвавшись от державших его, бросился к дочери и схватил ее за руку.
Эта рука показалась ему холодной и твердой, словно мраморная; Аргаленке почудилось, будто он дотронулся до трупа.
Старик попятился с криком ужаса.
– Это не она, это не Арроа, хоть и в ее облике! Ты был прав, Харруш. Я благодарю Будду, потому что, если бы моя дочь, живая, отвергла бы сердце своего отца, я проклял бы день, когда он дал мне ее. Это Арроа, но она мертва.
– Схватите его! – крикнул Цермай.
– Господин адипати, ты хочешь отнять у меня жизнь, которую дал мне Будда, как прежде украл мое имущество, как похитил мою дочь; я не проклинаю тебя, это сделает бог, он все видит; он скажет лучше и громче, чем я. Оставляю тебя в его руках; будь у тебя столько же могущества, как у государя Срединной империи, он нашел бы тебя на пылающих склонах Пандеранго. Он сумеет настичь тебя. Я ни о чем не сожалею и благословлю минуту, которая избавит меня от вида этого мерзкого призрака, – закончил он, указав на свою дочь.
– Исполняйте мой приказ! – произнес Цермай.
– Господин, – перебил его Харруш, – ты сам видишь, этот человек безумен, раз не узнает свое дитя! С каких пор дни блаженных, у которых Бог отнял разум и избавил от тягостей этого мира, перестали быть священными для мусульманина?
Цермай задрожал от гнева.
Ему очень хотелось, несмотря на то что Харруш освятил сейчас таким образом Аргаленку, насытить свой гнев и уничтожить буддиста, но он был в эту минуту окружен мусульманами и нуждался в слугах для исполнения своих честолюбивых замыслов.
Он решил пожертвовать гневом ради осторожности и приказал бросить старика в темницу.
Арроа оставалась совершенно безучастной к этой сцене; но, когда люди Цермая увели Аргаленку и он скрылся в тени, она повернулась к господину и показала ему на неподвижных и словно окаменевших от страха рангун, грациозным и шаловливым жестом выразив нетерпение.
Цермай сделал знак, и танцы возобновились.
XXI. Кора
В первые дни после того как негритянка поселилась в доме Эусеба ван ден Беека, он даже не замечал ее присутствия.
Он был целиком поглощен заботами о своей торговле, удачей, которой по-прежнему оборачивались все его сделки; с радостью, похожей на исступление, он подсчитывал, сколько месяцев ему потребуется, чтобы восполнить значительную потерю, которую теперь, когда счастье было на его стороне, он более твердо, чем когда-либо прежде, решил скрыть от Эстер, так же как и невольную свою вину.
Как и в начале предпринятой им борьбы против рока, он возвращался в свой дом лишь затем, чтобы немного отдохнуть и вновь покинуть его на рассвете. Эстер теперь была более заброшенной, чем когда-либо; но сейчас она видела мужа почти всегда веселым и смеющимся и, хотя ее удивляло то, с какой жадностью он стремится разбогатеть, ей больше не хотелось жаловаться.
И все же счастье Эусеба не было безоблачным.
Подчас внезапная мысль леденила ему душу среди порыва радости, охватывавшей его при подсчете прибыли, и он замирал в совершенном унынии.
Он спрашивал себя, не утратил ли он с тех пор, как им овладела денежная горячка, той безраздельной любви к жене, какую испытывал прежде; ему казалось, что в звоне золотых монет, когда он перебирал их в пальцах, было нечшот адского смеха Базилиуса. Он видел на каждой из них отчеканенным профиль доктора.