Оглядываясь назад
Шрифт:
С мамой же действительно говорили без конца, подолгу, на протяжении многих лет и не только о Романе. — обо всем на свете, обо всем, что его в тот момент интересовало, волновало, мучило (для него это были не просто разговоры, — мысли, которые потом ложились в прозу, стихи, статьи, письма) — об истории. христианстве, впечатлениях от концертов, и спектаклей. Передать, воспроизвести их не удавалось никому, — это все равно что пытаться пересказывать своими словами стихи, — только отдельные слова, фразы. Увидев в Большом театре «Ромео и Джульетту», возмущался помпезностью постановки — «…это как если бы купец захотел кататься летом на санках и построил для этого сахарную гору… словно начищенный сапог, на котором, как блоха, сидит Уланова» (хотя самой Улановой неизменно восхищался). Рассказывал
Вот маленький эпизод совсем по другому поводу, возможно подтверждающий подобные чувства. У меня на книжной полке стояла маленькая фотография молодого Хэмингуэя. «Это Энгельгардт (мамин давний и очень близкий друг)?» — спросил он однажды, наклонившись над полкой. «Нет, Хэмингуэй», — сказала я. Он резко отпрянул, словно от удара, и ничего не произнес. Как-то заговорил о Маяковском, вернее о том, что он давно стал ему совершенно чужд (он тогда писал «Люди и положения» — там все сказано), и тогда же добавил, что когда-то любил строки «…я тебя одену в дым своих папирос». И еще несколько отрывочных фраз, сказанных в разное время по разным поводам.
* * *
В 57-м году его уговаривали написать или подписать что-то о событиях в Египте.
Я знаю. — сказал он, — вы хотите, чтобы я написал, что в Египте льется кровь, а в Венгрии вода. — и отказался.
* * *
Однажды утром Зинаида Николаевна, — рассказывал он, — спросила его:
Ты что, плохо себя чувствуешь?
Да, — сказал он, — плохо.
Но физически или душевно?
Я не рожден, чтобы чувствовать себя физически.
* * *
Мою маленькую дочку сравнил с самоваром. И еще
говорил, что она похожа на своего прадеда Г.Г.Шпета.
* * *
На мамин вопрос, что он думает обо мне:
Настя, как сложенная бумажка, пока не развернешь, не узнаешь, что в ней написано.
* * *
«Она мне будет говорить, чтобы я читал апостола Павла!» — рассмеялся он как-то, когда мама напомнила ему какое-то место из послания.
* * *
Его вызывали на Лубянку по поводу реабилитации Мейерхольда, и следователь сказал:
Вы ведь дружили с ними.
Ну что вы, они были слишком советские люди.
* * *
Любил повторять, что хотел бы иметь очень много
денег, чтобы помогать одиноким женщинам.
* * *
На мой вопрос, почему он никогда не бывал в Коктебеле, ответил, что не любит театрализации жизни.
* * *
Радовался за маму, когда она побывала в Ленинграде: «… Страшно рад, что вы в Ленинграде, мысленно
восхищаюсь и завидую…»
* * *
Летом 1950 года я должна была поехать со знакомыми в поход на Кавказ, и очень огорчалась, когда поездка сорвалась. Борис Леонидович знал об этом, и чтобы меня немножко утешить, надписал мне очередную тетрадку своих стихов. Правда, надписывая, долго капризничал: «Как вы можете писать таким пером?» [4] . Когда я подсунула ему чернильную авторучку, но без колпачка, заворчал, что такой короткой он тоже писать не может, и только когда колпачок был надет, сделал, наконец, надпись: «Дорогой Насте, вместо путеводителя по Кавказу с пожеланием счастливого лета…»
4
В школах тогда полагалось писать не уже появившимися в обиходе заправляющимися чернилами авторучками, а только теми, которые представляли собой собственно только перо на деревянной рукоятке, которое необходимо было постоянно обмакивать в специальную чернильницу, — так уже моим детям в первых классах не позволяли, наоборот, писать шариковыми ручками, а требовали тех самых, которые возбранялись нам.
* * *
Но мог и окатить холодной водой. Перед школьными экзаменами я всегда всем любила говорить, что провалюсь, желая услышать в ответ уверения в обратном. Так пристала я и к Борису Леонидовичу, когда он по телефону из вежливости спросил, как я поживаю. «Но ведь об этом надо было думать
раньше», — ответил онсовершенно серьезно и даже строго.
* * *
Однажды мама попробовала записать некоторые встречи и разговоры с Б.Л.; узнав об этом, Пастернак писал: «Ничего не говорю о ваших записках и воспоминаниях. Мне стыдно, что я их знаю, что они дошли до меня. Ужасное свидетельство против меня, что я не догадываюсь, как воспрепятствовать их возникновению». После этого мама уничтожила свои записи, остались только наброски ее мыслей по поводу Романа, некоторых стихов из него — мысли, высказанные ею Пастернаку, во время их бесконечных разговоров при встречах и по телефону.
О стихотворении «Чудо».
Живет и буйствует природа,
Я соучастник ей во всем. (А.Блок.)
Природа с самого начала и до конца не только не равнодушный свидетель, и не только человек — соучастник ее пира. Все, что происходит с человеком и с Человеком, с его историей, — происходит на равных правах и с самой природой. Явление Христа, его крестные муки и воскресение — события не только человеческой истории, но и природы. В Пасхальные песнопения ангелов в «Фаусте», которые надо включать в собрание оригинальных стихов Пастернака, мы слышим (эту тему).
И только два исключения есть из этого соучастия природы: Смоковница и Гефсиманский сад — равнодушно был озарен. В Смоковнице природа отказалась ответить на протянутую руку Человека, как та «рябина в сахаре», — и была тотчас же испепелена. Причем знаменательно, что тут же и поясняется, что «будь на то время, успели б вмешаться законы природы…».
Стало быть, во всех прочих случаях, когда природа отвечала человеку, жила она уже не по законам природы, а по иным. Понятно равнодушие и в Гефсиман- ском саду. Человек добровольно отказывается от божественной природы, чтобы остаться только человеком, и словно вместе с ним и землю покидает одухотворявший ее дух, по законам которого она жила до той поры. И опять встает Масличный сад Рильке.
О «Евангельских стихах
Принято почему-то Живаговские стихи называть «Евангельскими стихами». В какой стадии своего возникновения — а возникли они так: к декабрю 1946 года вместе с первыми главами романа, включая Елку у Свентицких (проверить у Насти) были написаны: «Гамлет», «На страстной», «Март», «Осень», «Свеча». Почти ровно через год появились — «Земля», «Объяснение» и «Рассвет». И наконец были написаны собственно евангельские стихи — «Рождественская звезда», «Чудо», две «Магдалины», «Дурные дни» и «Гефси- манекий сад».
Все стихи, занявшие впоследствии промежуточные места между этими первыми стихами, были написаны позднее.
В первой серии Живаговских стихов — начиная с «Гамлета» и кончая «Гефсиманским садом» — поражает их связь с настроением Страстной недели. Но только Страстной, то Благовестив, которое составляет смысл всего Евангелия, то есть сообщение о воскресении Христа и об искуплении греха человека, в стихах нет. Весь цикл проходит под знаком «Если только можно, авва Отче, чашу эту мимо пронеси». Горестная и суровая сцена предательства Иуды, достигшая почти Рильковского одиночества и трагичности Масличного сада, и Христа, отказавшегося от чудотворства, — завершается видением близящегося суда, когда перед распятым, «как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Ни искупления, ни прощения, ни воскресного благовеста. Ждешь его уже начиная с «На страстной» — что только-только распогодь. смерть можно будет побороть усильем воскресенья — но усилья этого нет.
Я думаю, и Борис Леонидович всегда соглашался со мной, доводя это положение, м. б. из вежливости до абсурда — что всякое произведение искусства включает в себя все те аспекты, в которых оно воспринимается теми, кому оно предназначено. А предназначено оно всем «немногим счастливым», увы — так остается и по сей день, которые с любовью и непредвзятостью подходят к нему. И непременно с любовью, п. ч. без любви нет истины, и нет и понимания. Мало этого, мне кажется, что каждое новое восприятие и понимание вещи словно наслаивается на нее, и с каждым протекшим годом вновь подходящий к ней человек воспринимает эту вещь уже в этих расширившихся и разросшихся размерах, сообщаемых каждым так или по-другому понявшим ее.