Один в Антарктике
Шрифт:
– Который час?
– Около двух, наверно. Ты устал?
– Нет. Да и не в этом дело. Через восемнадцать часов я улечу. Через восемнадцать часов я буду над Южным океаном, на высоте двадцати пяти тысяч футов.
– И останутся у тебя одни воспоминания.
– Я по-прежнему смогу ощущать тебя. Закрыв глаза, я буду ощущать прикосновение твоей груди к моей ладони. Я подложу в изголовье свитер и услышу запах твоих духов. Правда, месяца два-три спустя это превратится в пытку.
– Почем ты знаешь? А как же твои другие женщины?
– Ты стираешь их из моей памяти. Для них не останется места.
– Это очень плохо - быть без женщин?
– Иногда да. Это ощущается
– Должно быть, это ужасное ощущение.
– Не совсем. Всегда можно лечь в постель и вообразить, будто ты не одинок. Я буду вспоминать тебя.
– Интересно, как я узнаю об этом, если тоже захочу, чтобы ты обладал мною?
– Ха! Не думаю, чтобы это произошло.
– Не говори так. Не говори так, прошу.
– Прости меня... А хуже всего - музыка. Я знаю, что некоторые мелодии пробудят во мне воспоминания о тебе. Я слышу их, слышу, как исполняет их разбитый граммофон с базы Скотт. Я буду исполнять их на кларнете и тосковать. Музыкой я буду заниматься нечасто, только когда почувствую себя одиноким.
– Почему же ты будешь одиноким? Куда же ты едешь?
– На мыс Ройдс. На все лето. Птицы, тюлени, льды и я. Наверно, иногда меня будут навещать. Так что все не так уж плохо.
– Подвинься ко мне. Вот так. Теперь положи руку сюда. А эту - сюда. Вот так. А что, если я не буду без тебя скучать?
– Как скрипит эта кровать. Я думаю, это не будет иметь большого значения. В конце концов, ты все-таки будешь существовать. Тебе все равно придется жить своей жизнью. Я один буду изолирован от внешнего мира.
– А если я все-таки буду по тебе скучать все это время?
– Тогда, наверно, ты станешь ждать.
– Но что, если ты переменишься, когда вернешься? Ведь целое лето пройдет...
– А я и не замечал, чтобы за одно лето что-то непременно изменялось, чтобы на земле происходили какие-то перемены.
– Это не ответ.
– Как же мне еще отвечать?
– Придвинься ближе. Почему ты меня не поцеловал?
– Не знаю. Мне кажется, что все это один долгий поцелуй. Вот это. У нас так мало времени, что это бесконечно. Ведь время ничего не значит. Его много.
– Тогда поцелуй меня.
– Я буду помнить это. Ради этого можно быть хоть четвертованным.
– Тогда поцелуй меня.
– Хорошо.
– Ты запомнишь этот поцелуй?
– Да. Мир, в который я отправляюсь, так жесток и так прекрасен. Это обиталище высоких мыслей и идеалов, но едва ли всякий, кто там побывает, сохранит их. Послушай. Благодарю тебя. Каждый человек оказывается там наедине с собой, со своими мечтами, своей подсознательной жизнью, внутренним своим миром. Иногда пытаешься поделиться всем этим с кем-то, чувствуешь, что должен излить душу, но ничего не получается. Порой там так тяжко. Все вокруг или черное, или белое; все определенно, недвусмысленно. А мы так привыкли к двусмысленности. Мы живем в двусмысленном разноцветном мире. Но там - там только два цвета - черный и белый. Цвета воздуха и воды. Я так рад, что буду одинок, так недвусмысленно одинок. Поцелуй меня.
– Хорошо. Послушай. Теперь я твоя. Скорей. Ну же. Скорей.
* * *
Когда он ушел от нее, было утро, мягкое от тумана, пришедшего
с реки, - прохладное, туманное по-весеннему зеленое утро. Крупные пурпурные цветы рододендрона лежали, растоптанные, возле калитки. Поблескивая, они напоминали растерзанные клочья мяса. Широко раскрытыми глазами он оглядел светлеющее небо; возле автозаправочной станции, работающей круглые сутки, остановился и вызвал по телефону такси.У поморников наступила пора ухаживаний. К концу последней недели ноября первый крикливый самец-поморник заявил свои права на один из участков пингвиньей колонии, издавая то и дело воинственный клич кааа, кааа, кааа, кааа, кааа. При этом он гордо поднимал голову и выпячивал грудь, широко разевая свой кривой хищный клюв. Он вызывающе выставил вперед одну ногу и растопырил распластанные крылья, покрытые белоснежными, черными и роскошно-коричневыми перьями. После ежедневного подсчета снесенных яиц а на это с каждым днем уходило все больше времени - Форбэш отправлялся на свое излюбленное место в пингвиньей колонии, пытаясь установить, каким образом разрешают поморники "колониальный вопрос".
К концу месяца выяснилось, что территорией колонии владеет всего шесть пар этих птиц, а дюжина поморников или около того хотя и гнездится на скалах Мыса, но кормится за пределами колонии. Форбэш каждый день брал с собой карту колонии, и ему мало-помалу удалось определить "сферу влияния" каждой пары. Поморники не останавливались ни перед чем, чтобы отбить у пришлых птиц охоту посягать на здешние земли. Целыми днями звучали их клики, заглушавшие даже пингвиний гвалт. Когда образовывалась пара, поморник-самец начинал ухаживать за самкой, кормя ее. Кормление это продолжалось до тех пор, пока из яиц не вылуплялись птенцы.
В эту-то пору Форбэш и осознал, до чего же ненавидит он поморников. Сознание это встревожило его, столь гордившегося своей научной объективностью. Потом он уже и не помнил, когда впервые почувствовал эту ненависть, но знал одно: просыпалась она всякий раз, как он слышал злобные и беспрерывные вопли самки, требовавшей пищи и заставлявшей своего супруга убивать, промышлять, грабить пингвинов и даже то и дело летать к далекому морю, возвращаясь оттуда, нагрузившись рыбой, в ледяном панцире, покрывающем голову и грудь.
Возвращаясь с промысла, самец приземлялся, мощно тормозя крыльями, точь-в-точь, как та птица, которую Форбэш увидел первой туманным весенним днем. Самец садился где-нибудь в стороне от гнезда, расположенного на вершине гряды, и самка тотчас опрометью бросалась к нему. Эта прожорливая тварь скакала с камня на камень, нахохлившись, вытянув шею, разинув клюв, и скрипуче требовала добычи. Не успевал поморник отрыгнуть свой груз (некоторые рыбины достигали шести дюймов), как супруга набрасывалась на него. Она клевала его в голову, в шею, в голодном исступлении била его крыльями. Форбэшу не верилось, что подобная свирепость вызвана одним лишь голодом. Он ненавидел ее прожорливость, жалел своих пингвинов, но поневоле восхищался целеустремленностью поморников, их свирепой активностью в борьбе за существование.
В самый разгар этого промысла, этой страсти убивать и пожирать (хотя Форбэш и пытался убедить себя, что это не страсть а жажда выжить; не прожорливость, желание полакомиться вкусным оранжевым желтком пингвиньих яиц, соленой кровью убитой птицы, покуда она не успела застыть на морозе, а лишь стремление уцелеть), приковыляли по льду строить свои гнезда последние пингвины. Прошлым летом, когда открытое море находилось всего лишь в двух милях, в колонии насчитывалось 1600 гнездующихся птиц. Нынешним летом в колонии всего 1139 гнезд. В прошлом году вылупилось 1800 птенцов. Сколько-то их будет нынче?