Новый мир. № 2, 2003)
Шрифт:
Бомбежки часто ночью. В укрытие не ходим, а Степан Иванович ни разу не уходил в бомбоубежище.
Побывала на Кузнечном рынке. Завоза продовольствия на рынки уже нет, но людей много, так называемая «толкучка» — спутник военного времени. Продают все, что может сгодиться в это лихое время: керосин, жмых, дрова, прочищалки для примусов, одежду. Меняют хлеб на одежонки, одежонку на хлеб.
К обстрелам притерпелись, если можно употребить такое слово. Снаряды рвутся в центре города. И мама уже работает в черте города.
Люди много говорят о диверсантах, агентах, шпионах. Не исключено. Пробраться вместе с беженцами области просто.
Гостиный двор (на Невском) — пострадал.
Жутко смотреть, когда снесена стена дома; там остатки бывшего человеческого
С октября —
рабочим — 400 гр. хлеба,
остальным — 200 гр.
Крупы по карточкам не выдают.
Наверно, Ольга права, называя меня «блаженной», «недотепой». Мне в голову не приходило взять справку в РК комсомола, что я выполняю труд рабочего. Никто не подсказал (наверно, были уверены, что я переоформила свое студенческое звание «служащая» на рабочую карточку. А если бы я и сама додумалась, наверно, было бы стыдно идти хлопотать о себе — «в такое время!»).
В бюро заборных карточек лежала старая справка — служащая (студентка политпросветшколы). Имея право на рабочую карточку, получала «служащую»… И вот 200 гр. хлеба, без круп. Запасов в доме никаких…
Все ходят с противогазными сумками — пайка хлеба всегда с собой. Постоянная несытость. Похолодало — одежда у меня не для длительного пребывания на улице.
«В октябре в Ленинграде 2,5 млн. жителей».
«В октябре фашистская авиация бомбила город 38 раз. 800 фугасных и 43 тысячи зажигательных бомб… Дни без тревог — 19 и 20 октября».
У Степана Ивановича много дров — кухня и коридор-аппендикс завалены ими до потолка, но топить печку не разрешает. Если бы расщепить пару полешек на щепочки, можно в круглой печке быстро вскипятить кастрюльку воды… У нас с мамой дров нет. Что удается притащить с разборки домов, тем и пробавляемся. И одеяло у нас тонкое, валенок нет. Степан Иванович спит в дворницкой шубе и в валенках под ватным одеялом, подушкой накрывает лысую голову. Мама и я спим на одной кровати: железная, с тощим матрацем.
Когда ни мне, ни маме не удавалось раздобыть щепок, палок, досочек, мы ужинали так: хлеб запивали холодной водой… Но как только мы кончали «трапезу», Степан Иванович разжигал в печке три полешка и варил себе из муки или из отрубей болтушку, тут же у печки съедал ее, закрывал вьюшку в печной трубе (а в печке был еще синий огонь) и заваливался в свою кровать-берлогу. В комнате становилось сыро и дымно, изголовье нашей кровати у печки. Утром наши головы были «пивными горшками», а ему хоть бы что. Открыть трубу не разрешал: «Я здесь хозяин, а вы приживалки…»
Явно у него были кое-какие запасы, так как, прежде чем сварить себе болтушку, он выходил из квартиры, а через некоторое время приносил в ковшике муку или отруби и начинал стряпать. Дворник знал все тайники в доме, чердаки, подвалы, ниши и, наверно, где-то держал запас. Нередко говорил, что старику много не надо, «переживу голод и все неудобства жизни — только бы дом не пострадал от бомбы…»
«В октябре убитых и раненых жителей — 2147 человек».
Дружу с Тасей — из нашей бригады. Ее родители в эвакуации, а она не поехала из-за одноклассника Игорешки (он воевал под Ленинградом). Она так много о нем говорила и так возвеличивала его характер и внешность, что мне он стал представляться богатырем, а когда она показала фотографию (в первые дни войны сфотографировались вдвоем, во весь рост), то он выглядел на ней меньше ее, угловатый, с растерянным лицом, уши торчат.
Эта Тася сдала в фонд обороны брошь (говорили, что ценная). Мне понравилось, что Тася не на базар ее снесла, а могла бы на нее выменять хлеба или одежду (на рынках были люди, которые в хлебе не нуждались, а «ловили» ценные вещи, выменивая их на хлеб…).
А мне нечего сдать в фонд обороны. Есть две пары новых галош. Не имея свободных денег, мама до войны любила время
от времени сделать какую-нибудь дешевенькую покупку, чтобы «душу повеселить» самим фактом покупки. И вот эти галоши сейчас очень нам пригодились.А Тася погибла под обстрелом на Невском. Шла к подруге…
Нелепо погибла Нина Якушкина. Во время разборки руин дома упал кирпич — проломил ей череп. Тоненькая, беленькая, остроносенькая девушка. Когда кому-то называла свою фамилию, добавляла: «Я — потомок декабриста Якушкина». Жила она с матерью, отец погиб в первых боях. После гибели Нины мать перебралась к брату мужа — полубезумному человеку.
Вообще в это время ленинградцы старались жить кучнее. А вот Степан Иванович упорно отъединялся от людей, становился недобрым, угрюмым, жадным (последнее качество было очень заметно в нем и до войны). Очень быстро происходил в нем какой-то «сдвиг». От склероза? От страха? Или натура проявилась? Зачем-то по ночам кровать свою передвигает, не дает нам спать. Твердит, что хочет жить один. Оказывается, у него были дети, сын и дочь, — об этом он сказал мне давно. Жили они где-то далеко, в других городах, к нему никогда не приезжали, а самое странное — он никогда не получал от них писем и сам никогда никаких писем не писал. В минуту его откровенности я попросила адрес его детей и предложила написать им. Он зло ответил: «Не желаю унижаться!»
Убедить Степана Ивановича в том, что в такое страшное время люди должны лепиться друг к другу, не смогла. Он сдурел совсем, стал попросту вредить нам, вредил мелко, некрасиво, пакостно издевался, не давал отдохнуть. Откуда что бралось — даже стал материться…
Терпение мое иссякло, когда однажды мы застали такую картину: наша постель оказалась обгоревшей, залитой вонючей жижей из туалетного бачка. Мама со слезами обратилась к нему: «Зачем ты это сделал, Степан? Ведь ты это специально сделал!» Он мрачно объяснялся, будто уголек из печки стрельнул на нашу кровать и загорелось… а он тушил…
«Но почему же ты тушил не водой, а дерьмом?» — Ответил: «А чтобы тебе плохо было, чтобы спать не на чем, чтобы вы от меня ушли — я хочу жить без вас…»
Мама всю ночь ворочалась на тонкой подстилке на полу, я сидела в кухне. Мне надо было выговориться перед кем-то, и я написала письмо в райисполком: объяснила нашу ситуацию, попросила предоставить нам любую каморку, хотя бы временно, или разрешить постоянно ночевать в бомбоубежище или домоуправлении.
Утром письмо отправила (маму не посвятила в свою затею). Письмо-то отправила, выговорилась, стало полегче на душе, но потом стало очень стыдно: как же я могла? До того ли сейчас руководству? В городе нет продуктов, рушатся здания, погибают люди, а я — с личной мелкой просьбой. Потом стала себя успокаивать: коль сейчас не до того руководству, так письмо мое и пролежит в какой-нибудь папке до конца войны… А когда же ей конец-то наступит? И как же мне было стыдно, когда дней через десять пришли две женщины из исполкома по моему письму. Мамы не было. Они велели позвать Степана Ивановича. Я готовилась принести им слезные извинения, что заставила их отрываться от трудных своих дел на такую мелочь… Но они деловито расспрашивали, заинтересованно, с какого года моя мама живет в Ленинграде, как мы оказались в казенной дворницкой у Станкевича Степана Ивановича, чем он недоволен. Степан Иванович моргал, бормотал, был насторожен, удивлен (что это за люди пришли, с какой целью):
— Я пустил Елену Алексеевну к себе в начале тридцать восьмого года: тогда с нею было трое детей, жила она в рабочем общежитии. Мне она понравилась, я ее пожалел, думал, что она будет мне благодарна, станет моей женой, потом вместо меня дворником. Прописал я их легко — дворнику в паспортном столе все знакомые, да и не препятствовал никто. Но она не захотела со мной регистрироваться и в близкие отношения тоже не вступила… А теперь я хочу один жить…
— Напрасно вы, Степан Иванович, хотите остаться один. Вы уже немолоды, потребуется помощь — время-то какое! Без людей плохо. Люди с людьми должны жить, поддерживать друг друга…