Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

— Понимаешь, какое дело, Скробов хочет карты посмотреть, ну те, которые мы отослали по экспедициям, Саакянцем подписаны, а того уже… да! и понимаешь, получается, что вроде как и не подписаны. — И сразу к столу, и ящик стал выдвигать, а тот поддавался медленно, со скрипом.

Эта комната, считавшаяся столовой, была одновременно и кабинетом хозяина. Стол казенный с инвентарными знаками на ножках перегораживал ее пополам, неуклюжие тумбы ребром к окошку, за которым сейчас сиял март, и синьковые отблески дрожали на лысине Алексея Павловича, когда он сердито с трудом открывал ящики, так много бумаг и папок в них было. Он не любил и не умел искать, да и некогда было. Сын сельского кузнеца с Украины, он достиг всего сам — и образования и постов, неторопливо и с основанием учась сперва просто грамоте, а потом уже и высоким наукам: любимой геологии и, конечно, марксизму-ленинизму, научной философии, диалектическому методу, и тоже с основанием, скрупулезно, вооружившись двумя заточенными карандашами, синим и красным, читая, возвращаясь, чтобы

уяснить, и обязательно подчеркивая — красным основные положения, синим примеры, поясняющие суть, а когда по второму, по третьему разу шел по страницам, то ставил галочки на полях и объяснял, если кто был рядом, да хоть и Аня, жена:

— Понимаешь, какое дело, — будто удивляясь увесистому тому, — трудно пишет Ильич. Для нашего брата трудно, а вот когда я Самого читаю, ясно сразу. Укладывается навсегда.

И сызнова за карандаш плохо гнущимися пальцами, но он и на австрийском аккордеоне с перламутровыми клавишами играл, складывая ладонь лодочкой, а жена Аня любила, когда он играл, класть голову ему на плечо… Все это вспоминал сейчас совершенно размягченный Лючин и не сразу даже сообразил, что ему Аня толкует. Лючин знал, она никогда не ложилась спать, как бы поздно муж ни приходил, а приходил он обычно не раньше полуночи, так повелось, поскольку Сам ложился поздно, и всегда могли вызвать по цепочке вниз от большого начальства к малому, но тут и в два ночи Алексея Павловича не было дома, а на работе телефон не отвечал. Аня даже во двор выходила, беспокоясь; оказывается, накануне вечером опять звонили из министерства от Скробова, тот требовал карты, Алексей Павлович искал, а найти не смог — секретарь Лариса болела.

— Найдутся, — успокоил Лючин. — Лариса Ивановна на работу выйдет, найдем. — Он сказал с уверенностью, потому что не все карты отосланы по экспедициям, не все, а на память Евгения Бенедиктовича можно положиться, и тут Аня, повеселевшая, сразу спросила — будет ли он сегодня у Лели? зайдет ли после театра? — спросила как о чем-то естественном, а Лючин почувствовал, часто и сильно бьется его сердце, но врач-гомеопат — не ждите, когда сердце успокоится — так он всегда говорил — сразу шарики на язык, и через несколько минут опять, и так пока не успокоится сердце, а разве могло успокоиться сердце Лючина, и Евгений Бенедиктович по привычке стал щупать в кармане картонный футлярчик и, открыв, почти не глядя, отсчитав шарики, закинул в рот.

Тут Аня засмеялась:

— Разве помогает?

 

Спигелия используется для лечения болезней сердца, от нервного сердцебиения, при пороке сердца, грудной жабе…

 

Аня всегда спрашивала. До того как выйти за Алексея Павловича, проучилась год в Менделеевском, год, и замуж вышла, но при случае, ну вот хотя бы как сегодня, напоминала Лючину важно, сколько миллимикронов вещества в этих гомеопатических крошках, и еще, что если растворить один грамм соли в Бискайском заливе… Но все равно — Аня была очень красивая.

— А карты, Алексей Павлович, по-моему, в шкафу, но не в вашем кабинете, а в предбаннике, несколько штук неотосланных. Их туда Лариса Ивановна засунула, я помню, рядом с энциклопедией, которая Малая Советская.

Лючин всегда все помнил. Он сказал о картах, когда шарики таяли во рту, но Аня еще не успела про Бискайский залив, а недоуменно вопросила:

— Неужели нельзя найти настоящего доктора?

А Лючин боялся докторов, которые настоящие . На биологии в школе его мутило от всяких там органов размножения, пищеварения, он не желал знать, как устроено там внутри у людей, вообще содрогался подростком от тычинок и пестиков, но и раньше, ребенком, когда такой настоящий доктор, профессор ростом под потолок — вправду или казалось? — выслушивал его, равномерно и отчужденно прикасаясь холодным стетоскопом к нежному, уже начавшему полнеть телу, Женя вздрагивал от каждого движения профессорской трубки и прикрывал глаза, чтобы не видеть багровое профессорское ухо с седыми волосками, склоняющееся над ним, маленьким, защищенным только с той стороны — а профессор велел, чтобы он поворачивался, — защищенным, где Настя: ее теплая широкая грудь, мягкие, будто бескостные, руки, которыми она несильно, но, зная Женино упрямство, сама легонько толкала его, поворачивая по требованию профессора, а он нарочно упирался, заранее зная, как потом не будет разговаривать с ним отец, обязательно накажет: угол ждал строптивого в детстве Евгения Бенедиктовича, угол, в котором он давно изучил мельчайшие щербинки белой известки, которую отколупливал от традиционно синей стены, а вот то, что они с Настей поссорятся, неприятным было, хотя и неминуемым, если еще и ногами потопать, и чтобы не трогали.

— Катар верхних дыхательных путей может перейти в хронический бронхит. — Грозное “эр” дрожало в воздухе, Женя опускал голову, Настя кивала, будто понимая, а вот Настина болезнь в его детстве, а Настя по несколько раз в году лежала в постели, называлась понятно, потому нестрашно:

— Это все бычок. Он меня поломал, глупый, и смерть скорую нашел. Я же у родителей любимица была!

Но

и Женя был бычок, когда упрямился. И потому так странно было услышать Лючину от чужих и официальных товарищей: “К военной службе не годен! Бычье сердце!”

Но он уже не смог ей это сказать, она умерла в тридцать втором, зато отцу он крикнул странный диагноз из будки телефонного автомата, так был обескуражен, а может — напуган.

— Не шуми, Женьчик! — не сразу ответил. — Я знаю. Это как у Иды. По наследству. Но ты не волнуйся. Ида с этим и в водевилях танцевала!

И вздохнул. У него совсем недавно появилась манера внезапного вздоха посреди разговору, и Лючин раз подумал — как старый пес, и покраснел, что мог подумать так, а Бенедикт поднял на него часто мигающие, уже старческие глаза — узкие, с воспаленными веками. Так вот, отец вздохнул в телефонной трубке, а сын испугался, потом никогда так не было, и сердце екнуло — как у Иды.

А он мать и звал “Ида”, Настя так Иду называла и Бенедикт… У нее была шляпка чалмою, Лючин помнил это, или казалось из-за любимой фотографии, где они с Идой оба в профиль, и белый воротник его матроски у ее высокого горла, и все волосы матери, жесткие, курчавившиеся на висках и затылке, упрятаны под ковровую чалму, а тонкий нос чуть вздернут, и понятно, как сводила с ума многочисленных поклонников Ида Ладонежская, но загадкою осталось, что нашла в главном бухгалтере железнодорожного ведомства инженю-драматик с низким контральто, однажды взбежавшая на четвертый этаж по мраморным ступеням — не стала ждать почему-то просторной лифтовой кабины, с легким стуком и совершенно по-театральному совершавшей вояжи между всеми шестью этажами темного дома с эркерами и кариатидами на фронтоне рядом с Неглинной, и, едва успев снять шляпку, рухнула без стона рядом с трюмо, которое и сейчас стояло на том же месте в передней квартиры, ставшей коммунальной после смерти Бенедикта Захаровича Лючина, когда в сорок третьем Евгений Бенедиктович обещал, но не прилетел из засекреченного Кыштыма.

А тогда, в тридцать пятом, отец был жив, и он прошелестел, повторяя:

— В водевилях танцевала, — и сызнова вздох, и: — Но тебе, Женьчик, нельзя волноваться.

Это раздражающее “не волнуйся” — так часто и давно слышал вырастающий без матери, а теперь и без Насти мальчик, юноша, и ясно стало, отец давно знает про его сердце, а ему, Жене, только предстояло жить с тем неведомым, что билось внутри, и он спросил заносчиво даже:

— Это лечат?

— Ида всегда ходила к гомеопату. Если хочешь, мы можем позвонить ему. — И прибавил загадочное: — Он опять в Москве.

 

…Да, в Москве. На Сивцевом. В квартире доходного дома, знакомой московским пациентам, где игольчатые ряды кактусов на подоконниках высоких окон и огненные цветы в декабре. А еще ветвистый долговязый фикус ростом под потолок; по странной прихоти судьбы, точнее властей, кто-то же его поливал? Он одиноко дожидался и дождался возвращения хозяина из ссылки. Жена и сын давно там , как теперь говорили, — за рубежом. А писем от них не было с двадцать седьмого, тоже рубежного. В жизнь входили слова военного обихода.

Но Доктор на этот раз вернулся и опять принимал.

 

II

 

Как всегда утром, а почти каждое утро так, они трое: Алексей Павлович, Коля и Лючин — выходили из подъезда ведомственного дома, где жило семейство Алексея Павловича, — серая каменная шестиэтажка, — и шли к машине дорожкой двора, зажатого низкими строениями, вроде как складскими, с детской песочницей под липами и остовом недостроенного здания за бетонным забором: там в сорок первом упала бомба. Контора их далеко, почти на окраине, метро туда нет, это теперь, кажется, еще Центральный округ, а тогда, чтобы добраться, надо было ехать на двух автобусах, и называлось место правильно — “застава”, поэтому Коля обычно подхватывал Лючина, который стоял на условленном месте у гастронома на углу, а гастроном всегда, сколько помнил себя Лючин, располагался по первому этажу его дома, а потом они уже ехали за Алексеем Павловичем. Но этим мартом всё в главк катали — новый начальник Скробов знакомился с новыми для себя людьми, да и суть проблем, так решил Лючин, была для того тоже не очень известной. Привыкшему к легкой, быстрой и всегда по делу беседе со снятым Саакянцем, Лючин скучал, но воспоминание унылой тягомотины тревожило. Особенно ночью. Однажды взял да и позвонил Саакянцу домой — знал того еще в войну по Кыштыму. Никто не ответил. А когда никто не ответил, спросил сам себя Евгений Бенедиктович — зачем он звонил, ведь понимал, трубку не снимут. И гомеопатия не помогала, и мысли о Леле. Только рассвет успокаивал. Привычно московский, с бодрыми голосами грузчиков, привезших товар, и недовольным ропотом дворника Мустафы, скалывающего лед вместе с подросшими сыновьями… И еще душ холодный, когда квартиранты, а так называл он жильцов-соседей, вселившихся в его квартиру, уходили на работу. Но сердце поддавливало, или казалось. Написал в ежедневнике — гомеопат, в скобках — Орест Константинович. Подумал и поставил восклицательный знак.

Поделиться с друзьями: