Ночные бдения
Шрифт:
Впрочем, кроме меня, еще один человек остался невозмутимым, а именно городской поэт, с высоты своего чердака упорно взиравший в окошко на эту картину в духе Микеланджело, словно бы намереваясь и само светопреставление воспринять поэтически.
Некий астроном неподалеку от меня приметил наконец, что великий actus solennis{19} несколько затянулся и что огненный меч на севере похож скорее на северное сияние, чем на меч суда. В этот решающий момент, когда некоторые разбойники уже готовы были снова поднять головы, я счел за благо продлить их сокрушение хотя бы на время краткой наставительной речи и начал так:
«Дорогие сограждане!
Астронома нельзя признать в данном случае компетентным судьей, поскольку важнейший феномен, имеющий, кажется, теперь место над нами в небесах, никоим образом не может быть причислен к незначительным кометам и появляется только однажды во всемирной истории; нашим торжественным настроением
Не проще ли всего в день Страшного суда оглянуться на нашу зыбкую планету, обреченную сгинуть со всеми своими парадизами и тюрьмами, со всеми своими сумасшедшими домами и республиками ученых; попробуем в этот последний час, когда нами завершается всемирная история, бросить хотя бы беглый общий взгляд на то, что мы затевали и творили на этом земном шаре с тех пор, как он вознесся из хаоса. После Адама минул длинный ряд годов, если даже не принимать китайского летосчисления за более точное, — что мы создали за это время? Я утверждаю: ровным счетом ничего.
Не смотрите на меня с таким недоумением: сегодня кичиться не пристало, необходимо хоть напоследок с подобающей скромностью хоть немного заняться собой.
Скажите мне, с каким выражением лица намерены вы предстать перед Господом Богом нашим, вы, братья мои, властители, откупщики, военные, убийцы, капиталисты, воры, чиновники, юристы, философы, теологи и все прочие, невзирая на должность и ремесло, ибо в нынешнем всеобщем национальном собрании обязан участвовать каждый, хотя я замечаю, что многие из вас предпочли бы вскочить на ноги и пуститься наутек.
Воздайте должное истине, создано ли вами хоть что-нибудь стоящее? Например, вы, философы, разве вы до сих пор сказали что-нибудь существеннее того, что вам нечего сказать? Вот подлиннейший, очевиднейший итог всего предшествующего философствования! Вы, ученые, добились ли вы всей вашей ученостью чего-нибудь другого, кроме разложения и улетучивания человеческого духа, чтобы в конце концов с простодушной важностью держаться оставшегося caput mortuum{20}. Вы, теологи, с таким пылом выдававшие себя за божьих придворных, заискивая и виляя хвостом перед Всевышним, вы устроили здесь на земле настоящий разбойничий вертеп: вместо того чтобы объединять людей, разметали их по сектам, а прекрасное всеобщее братство и единую семью навсегда разбили на злобствующие клики. Вы, юристы, вы, межеумки, вам следовало бы, в сущности, остаться заодно с теологами, от которых вы отпали в некий проклятый час, чтобы вы казнили тело, а теологи — дух. Ах, лишь на лобном месте вы, родные души, протягиваете друг другу руки перед несчастным приговоренным грешником, и духовный палач с достоинством сопутствует палачу светскому.
Что мне сказать о вас, государственные деятели, сводившие человеческую природу к механическим принципам? Оправдаетесь ли вы перед небесной ревизией своими заповедями и как намерены вы теперь, когда мы готовимся вступить в царство духов, расставить опустошенные вами человеческие образы, чью выпотрошенную оболочку вы умели использовать, умертвив предварительно дух? О, что только не тяготит исполинов, стоящих особняком, князей и властителей, расплачивающихся людьми, как монетами, и ведущими постыдную работорговлю со смертью? О, вот от чего я рассвирепел и разъярился, и теперь, когда передо мной пресмыкается земное отродье со всеми своими заслугами и добродетелями, пока идет всемирный суд, стать бы мне дьяволом на часок, чтобы обратиться к вам с речью, еще более уничтожающей!
Торжественное действо, как видно, все еще затягивается, и у вас еще есть время раскаяться, молитесь же и войте, лицемеры, как вы это делаете перед смертью, когда вам уже нельзя исправить вашу исковерканную жизнь и невозможно долее грешить.
Позади вас лежит всемирная история, подобная нелепому роману, в котором встречается несколько порядочных персонажей и великое множество жалких. Ах, ваш Господь Бог допустил оплошность: не обработав сам этого романа, он позволил вам писать его. Сами посудите: стоит ли ему переводить вашу пачкотню на высший язык и не разорвет ли он ее в клочья, убедившись в полной вашей бездарности и предав забвению вас вместе со всеми вашими планами. Я не предвижу другого исхода, ибо все вы, здесь присутствующие, можете ли вы претендовать на доступ в рай или на доступ в ад? Для царства небесного вы слишком порочны, для преисподней слишком нудны.
Судебная процедура все еще продолжается, но я не советую вам успокаиваться: соберитесь лучше с мыслями и, пока под вами не провалилась почва, усовершенствуйтесь хоть мало-мальски в похвальном самоуничижении. Пора мне высказать неопровержимые аргументы: Господь Бог пощадил бы Содом и Гоморру ради одного праведника, однако хватит ли у вас дерзости заключить на этом основании, будто Он ради нескольких умеренно благочестивых приютит всех лицемеров, населяющих шар земной? Пускай кто-нибудь из вас внесет хоть одно разумное предложение, куда деть вас. Уже покойный Кант вам
доказал, что пространство и время — лишь формы чувственного созерцания; теперь вы знаете, что в мире духовном нет ни пространства, ни времени; вот я теперь и спрошу вас, чье житье-бытье погрязло в сплошной чувственности, где хотите вы найти пространство, когда пространства больше нет? Да, какие новые начинания остались для вас, когда наступает конец времени? Даже когда речь идет о ваших величайших мыслителях и поэтах, бессмертие следует понимать в переносном смысле, что же значит оно для вас, бедняги, если за вами не числится никаких дел, кроме торговых, если вам не ведом никакой дух, кроме винного духа, аналогичного вдохновению для ваших поэтов. Пусть кто угодно даст хоть какой-нибудь путный совет; я, черт возьми, не знаю, куда мне с вами деваться!»Тут я заметил беспокойство среди собравшихся передо мной и услышал довольно отчетливо, как некоторые молодые адепты свободомыслия (свободомыслие в наши дни — синоним недомыслия) нагло утверждают, будто все это ложная тревога. Один из собравшихся уже снова возложил на себя корону, и первый советник, только что сам себя разоблачавший, озлобленно заявил: мол, нужны строгие меры против тех, кто разыграл комедию с целым почтенным городом, и первым зачинщиком следует считать меня.
Тут я стушевался, смиренно попросил, обратившись к человеку в короне, послушать меня еще минутку и добавил следующее: «Пускай подобное приглашение на суд оказалось ложной тревогой, оно может принести известную пользу; и даже было бы желательно — с помощью физических экспериментов и нескольких центнеров плаунного порошка, чтобы сверкало со всех башен и возвышений, — регулярно устраивать в государственных интересах такую вот сумятицу, дабы коронованная особа, отнюдь не всеведущая, могла бы таким образом время от времени проводить всеобщую государственную ревизию и видеть in puris naturalibus{21} со всеми его недугами само государство, обычно выступающее при параде, разукрашенное штатными костюмерами и гримерами, ласкателями и советниками. Как зачинатель этого государственного эксперимента я даже просил бы выдать мне патент на мое изобретение, чтобы побочные доходы от этого мнимого Судного дня, например, благословения стольких бедняг, снова всплывших на поверхность, проклятия ниспровергнутых святых и прочее поступали на мой счет».
Мертвая тишина вокруг ободрила меня, и я отважился присовокупить, что сегодня, затрубив, как будто начался пожар, я сам устроил подобную ревизию и не откажусь прямо сейчас произвести известный ремонт, выправив поколебленное здание государства отдельными смещениями с должностей, казнями и так далее.
Никто не сказал ни слова, пока я не высказался, и коронованный муж поправлял у себя на макушке корону словно бы в нерешительности; в результате, однако, мое изобретение было отвергнуто как неприемлемое, а меня самого лишь по высочайшей милости согласились признать дурачком и не смещать покуда с моей должности.
Чтобы, однако, подобная тревога больше не повторялась, особым указом были введены изобретенные Самуэлем Дэем watchman’s noctuaries {22} , так что поющий и трубящий ночной сторож превратился в немого [1] , — решение, обоснованное тем, что мой клич и ночной рог предупреждают ночных воров о моем приближении и должны быть упразднены как нецелесообразные.
Воры дневные раз и навсегда избавились от моего надзора, и я брожу теперь, немой и печальный, по безлюдным улицам, каждый час втыкая мою карточку в ночные часы. О, насколько же крепче стал с тех пор сон, если кое-кто, при всех своих тайных грехах боявшийся разве что Страшного суда, лежит на своих подушках спокойно и непоколебимо теперь, когда моя труба разбита.
1
Эти ночные часы так устроены, что ночной сторож подтверждает регулярность своего обхода, втыкая записку в отверстие, невидимое до определенного часа. Утром полицейский офицер открывает часы, чтобы проверить, в каждом ли отверстии находится записка.
СЕДЬМОЕ БДЕНИЕ
Я заговорил о моих безумствах, но худшее из них — моя жизнь, и в эту ночь, когда мне больше нельзя трубить и петь, что скрашивало прежде мое времяпрепровождение, я намерен продолжить ее воссоздание.
Я частенько собирался, сидя перед зеркалом моего воображения, написать свои сносный автопортрет, но, вторгаясь в эти проклятые черты, находил в конце концов, что они подобны загадочной картинке, изображающей с трех разных точек зрения грацию, мартышку и к тому же дьявола en face. Так я запутывал самого себя, вынужденный гипотетически заподозрить основу моего бытия в том, что сам дьявол проскользнул в постель только что канонизированной святой и наметил меня, как lex cruciata{23} для Господа Бога, дабы Тому было над чем ломать себе голову в день Страшного суда.