Немой. Фотограф Турель
Шрифт:
Теперь каждый вечер обсуждались детали, была составлена программа из пяти пунктов; она излагалась в заявлении забастовочного комитета; путем устной пропаганды всем рабочим завода и жителям улицы было передано приглашение на собрание. Тенденции, носившие какую-либо политическую окраску, были устранены, ибо забастовка, если до нее дойдет, должна была быть надпартийным, независимым от партий делом, делом Триполисштрассе: наша забастовка, и больше ничья.
Собрание состоялось в начале октября в самом большом из складских помещений. Шюль Ульрих произнес краткое вступительное слово, а потом я предложил кандидатуры. Комитет был утвержден в своих полномочиях приветственными кликами, и таким образом на Триполисштрассе настали новые, лучшие времена. Я не без гордости подчеркиваю это сегодня, так же как и тот факт, что решающую роль в этом сыграла моя энергия, да и мое благоразумие. Что сталось со старухой, с этой полоумной фрау Стефанией, я, к сожалению, до сих пор не смог выяснить.
Не буду скрывать, что в поисках ответа на этот вопрос я вышел
Нет, дом был пуст, покинут. Я спустился по лестнице и не без труда нашел обсаженную туей дорогу. Она тоже заросла высокими сухими сорняками и ежевикой. Потом я свернул по направлению к Триполисштрассе и начал спускаться. Вот уже появились низенькие заборы из штакетника, а вдалеке показался уличный фонарь на перекрестке, и тут я услышал разговор. Двое мужчин, так мне послышалось, взволнованно беседовали вполголоса. Пока нельзя было ничего разобрать, но, сделав еще двадцать шагов, я оказался всего в нескольких метрах от них; один стоял в темноте у двери, опершись об оконный карниз, спиной ко мне; другой — это я разглядел, когда уже подошел к ним почти вплотную, — примостился на пороге. Они замолчали — глядели на меня, курили, и когда я, не зная, заговорить ли с ними или пройти мимо, пожелал им доброго вечера, тот, что стоял, поднес ладонь к краю фуражки, не отрывая локтя от карниза.
Они молчали; на мгновение между нами повисла тишина, и, так как мне второпях ничего другого не пришло в голову, я спросил:
— А что, старуха, фрау Стефания, уехала, что ли?
— Уехала, — сказал тот, что стоял, и белое пятно его лица повернулось вниз, к сидящему на пороге. Над моей головой кто-то засмеялся. Как будто женщина, но невысокий фасад был
в тени, и я не мог ничего разглядеть в темном окне.— А что? — сказал кто-то, может быть, тот, что сидел на пороге, или скорее кто-то третий, кто стоял за открытой дверью в темных сенях. — А что? Она тебе нужна?
О, этот некультурный обычай моих земляков — сразу же они начинают «тыкать»!
— Видите ли, — сказал я, — она когда-то заказала мне картину. Я, видите ли, художник, и я ей тогда написал, что при случае зайду за деньгами. Ну и раз уж я в этом районе, я решил сюда заскочить, понимаете? Но похоже…
— Давай на «ты», — устало заметил сидящий на пороге, — в конце концов все мы пыль и прах, а что до Стефании, то она уехала после той ноябрьской истории.
— Уехала?
— Говорят, в Фарис, а другие говорят, в Лозанну, но для нас одно важно — что здесь ее нет. Ты, наверное, слыхал про забастовку. Вот тогда-то она и уехала.
— Да, слыхал, конечно, только не знаю, что правда, а что вранье.
Я чувствовал на себе их взгляды. Я все стоял на улице, с курткой через руку. Постепенно я разглядел и третьего в темноте за дверью. Их обращенные ко мне лица оставались неразличимыми, и постепенно они рассказали мне все о собрании в октябре.
— Весь квартал сбежался, больше трехсот человек сидели на штабелях труб: солнце целый день шпарило, крыши все еще горячие, сверху так и пышет: жаром, и впереди над последним штабелем горит одна-единственная лампочка. На штабель взбирается Шюль Ульрих, понимаешь, читает вслух целую программу, чего там только нет, пятидневная неделя и новые почасовые расценки для каждого, и, конечно, требование насчет ликвидации пыли, ясно тебе?
— Конечно, — сказал я, — ну а дальше?
Они говорили так похоже, что всякий раз я с трудом мог различить, кто из них рассказывает, но в конце концов не все ли равно, что тот, что этот. Я слушал, кивал, а они рассказывали об ультиматуме, — дескать, дали ей сроку до двенадцатого ноября, и Шюль крикнул: а если она не примет, объявим забастовку!
— Ты забыл про забастовочную кассу! — теперь явно говорил тот, что стоял у окна. — На штабель взобрался Келлер. Все подробно объяснил, а потом мы за это проголосовали: чтоб каждый, значит, отдавал два часовых заработка в день в забастовочную кассу, и комитет мы тоже выбрали…
— Какие там выборы! Келлер говорит: «Если вы согласны, мы семеро все организуем, ясно?» — а Люсьен сзади крикнул: «Ладно, Келлер, давайте», и тут все наперебой заорали, заключительное слово Шюля я слышал с пятого на десятое… Сам понимаешь, долго мы не продержались бы. Старуха могла уморить нас голодной смертью, забастовочной кассы и на две недели не хватило бы. И вот наступает двенадцатое ноября, и сначала нам показалось было, что дело дрянь. Сразу же после гудка с обеда мы собрались во дворе перед административным корпусом. Жарища была, хоть и осень уже, духота, а перед лестницей давка. Все молчали, разве что скажет кто одно словцо вполголоса соседу. Нам объявили, что комитет там, внутри, и Бошунг вкатил туда же старуху в кресле на колесиках, а мы, значит, стоим и ждем. Наконец наверху открывается дверь, выходят Шюль и Келлер, и Шюль кричит нам: «Пока вы здесь стоите, фрау Демас отказывается вести переговоры».
Можешь себе представить, как все засвистели, заорали, а Люсьен сзади кричит: «Если она отказывается, так и мы тоже отказываемся работать!» Но потом Шюль нам разъяснил, что срок ультиматума ведь истекает только вечером, и часа в три мы все-таки пошли в цеха. В шесть, после работы, мы снова собрались во дворе, прибыли еще рабочие с карьера, и когда Шюль, и Келлер, и остальные вышли, они все смеялись и хлопали друг дружку по плечу. «Все в порядке!» — несколько раз крикнул нам Келлер, Шюль машет в воздухе договором, а потом начинает его читать вслух. Поняли мы только то, что фрау Стефания Демас передает цементный завод со всем его активом и пассивом населению Триполисштрассе. Неплохо, а? Ну и веселье тут началось! Мы вытащили во двор всю заводскую столовую, все скамьи и стулья, и пивные бочки, какие только удалось отыскать, гуляли далеко за полночь, жгли костры во дворе. Но главного мы не поняли — что получится из этого роскошного подарка, ясно?
Нет, мне было не очень ясно, и один из них продолжал, теперь уже вполголоса: они добиваются удвоенной продукции за то же самое время, сказал он. Правда, почасовые расценки выше и теоретически — сорокачетырехчасовая неделя. Но восемь часов сверхурочных — это теперь самое меньшее. Десять процентов заработка прямо отчисляются в фонд капиталовложений. Тамма, и Матиса, и Борна из комитета вывели. Келлер и Шюль, правда, остались, но Келлер стал надсмотрщиком, а Шюль — что-то вроде посредника между комитетом и нами. А сам комитет, как говорят, теперь состоит из одиннадцати человек, представителей каких-то заграничных концернов, знать их никто не знает, и только одно и слышно: удвоить продукцию в единицу времени. Куда ни плюнь, рапортички, каждые два часа Келлер с одним из новых делают контрольный обход, в отхожих местах установлены секундомеры, кто курит во время работы, того увольняют, частные разговоры в рабочее время запрещены, да и пыль осталась — да, хитра была старуха, видит бог, хитра: точно знала, что получится!
Я спросил, неужели нельзя изменить такое положение вещей. Прошли те времена, сказали мне; Тамм пытался организовать новую забастовку, но за десять дней, в тот самый вечер, как было назначено первое настоящее собрание, произошла эта история с Юлианом Яхебом, так из-за нее и затея с забастовкой провалилась. С тех пор Тамм снова машет лопатой в каменоломне, не может же он остаться без заработка, верно? Да, хитра была старуха, все повторяли они, и я медленно пошел дальше по узкой улочке, а под фонарем снова свернул на Триполисштрассе.