Небо помнить будет
Шрифт:
Кнут прервался и поднял глаза на Констана, продолжая потирать брючину на колене. Дюмель смотрел в свое расплывчатое темное отражение в расплескавшемся по столешнице коньяке. Сложно предсказать, о чем он думал в этот момент и думал ли вообще, но словно нащупав нужную душевную нить, такую тайную и тонкую, запрятанную глубоко в душе, скрываемую от сторонних глаз, Брюннер продолжил, довольный, что сразил священника наповал. Кто знает, может, услышав доверительный его, Кнута, рассказ, Констан поведает, как сам пришел к осознанию таких отношений? И как сложно живется ему всё это время, когда он тяготеет к мужчинам, а религиозные моральные нормы строго запрещают однополую любовь? Как же хочется узнать внутренний конфликт молодого француза, отдавшего свою душу Богу, а тело — мужчине! Но всему свое время, Кнут, всему свое время… Он еще раскроется перед тобой, если ты сам будешь аккуратен и обходителен.
— Я рос дальше. Прилежный ученик, активист, отличник. Новый староста. Меня ставили в пример всему лагерю. Меня уважали младшие ребята и сверстники. Мой лучший тогда друг был рад и горд за меня. На предпоследнем курсе я участвовал в молодежных соревнованиях между лучшими организациями
Брюннер взял в рот вторую папиросу и зажег огонек, поверх него взглянув на Дюмеля. Ну же, Констан, прояви свои нежные мужские чувства! Расскажи о своей любви к твоему тайному «бэ». Сколько ему лет? Насколько он горяч в постели с тобой? Насколько бесстыден ты сам, смиренный католический священник, в своей любви к нему? Его глаза бегают по столешнице. Он страшно взволнован. Темное одеяние, почти от самых пят до глухой колоратки на шее, скрывает молодое и, думается, красивое тело, покрытое сотнями поцелуев воюющего сейчас «бэ». Сутана превращает его в тень, сравнивает с другими католическими служителями. Но, Констан, я знаю, ты не такой. Ты другой. Я вижу это сейчас, а ты пытаешься скрыться. Расскажи свою историю, доверься человеку, хоть ты и считаешь его врагом своей нации. Но я не враг, я не нацист, я не убийца. Я — такой же, как ты, человек, имеющий и испытывающий чувства, творящий свою историю, следующий своей судьбе.
Нет. Сегодня он вряд ли расколется. Но его маска дала трещину. Остается ее только расширить.
Брюннер выдохнул сигаретный дым и продолжил, глядя вниз на свои сапоги:
— Вы не прерываете меня, Констан. Поэтому я расцениваю это как разрешение к продолжению. Что ж, слушайте дальше.
С моим новым приятелем мы не стали парой, даже не стремились. Мы испытали то, что хотели, и на этом наш опыт закончился. Не чувствовали душевное, личностное влечение друг к другу, чтобы быть парой, нет. Лишь наши тела хотели сближения, наши нервы. Мы много времени не виделись. Но еще в пору нашего нечастого общения он познакомился с девушкой из Союза, они писали друг другу письма из лагеря, а в отпусках ездили друг другу. Кажется, какое-то время они были вместе. Сейчас — не имею понятия. Наше, думалось, краткое знакомство, которое всё же продлилось некоторое время, сошло на нет, мы стали реже видеться и еще реже обмениваться письмами. Последний раз после долгой разлуки я видел его лично полтора
года назад, когда была сортировка солдат и командиров по линиям фронта. Он набрал вес и отрастил усы. Тогда нам не о чем было поговорить, мы просто обменялись дежурными фразами. И даже не стали вспоминать того, что между нами было.Констан пытался успокоиться, но это оказалось практически невозможно. Обстановка кабинета, обустроенная под Кнута, хоть прямо и не кричала о гитлеровском режиме, но была пропитана вражеским напряжением, опасностью. Одновременно Дюмель думал о многом: перед его взором в памяти всплывали лица родителей; прямо в душу из словно далеких времен мирного времени заглядывали большие глаза Лексена; он обращался к Богу и молил о прощении и сохранении его жизни; вспоминал добрый взгляд преподобного Паскаля и его старческие теплые руки. Хотелось просто исчезнуть: из этого кабинета, из этого мира, из этого времени, отмотать стрелки назад — и вновь оказаться в прелестном мае тридцать восьмого, когда его взгляд впервые скрестился с взором мальчика, оказавшимся таким чувственным и смелым…
— Вижу, вы поняли, что я из себя представляю, мсье Дюмель. — Размышления Констана прервал вкрадчивый голос Кнута. — Вернее, мое тело. Мои чувства тянутся к любому человеку, будь то мужчина или женщина. Но лишь благодаря телу можно передать человеку, к которому испытываешь симпатию, признательность, что-то подобное, то внимательное, значимое чувство, которое не можешь порой выразить словами. У вас ведь бывает такое, Констан? Когда, кажется, не хватает слов, и только крепкое объятие, страстный поцелуй передадут вашу чувственность, всё то, что хотите выразить?
Дюмель не ответил, но Брюннер ничего от него не требовал: ему всё было ясно без его слов.
— Опыт с женщиной был проще. Я тогда уже многое знал из личных историй своих друзей, коллег, сокурсников, что-то читал из взрослой литературы, поэтому думал, что когда представится опыт близости с женским телом, я не растеряюсь. Забегу вперед, но это было уже в период обучения в высшей школе. Вы обязаны выслушать, Констан. — Брюннер кинул в сторону Дюмеля быстрый, зверски издевательский, как показалось Констану, взор. — Пусть в ваших мыслях будет голое женское тело, о котором сейчас услышите. В вашем разуме, что раскрашивает картины уединения с последней любовью. В вас, католическом служителе, отдавшего себя святому библейскому мужу.
В первый же учебный день мы всем курсом отправились в бар. Там мы нашли много увеселений до полуночи: крепкое пиво, танцы красоток, карты и бильярд… Этажом выше девушки легкого поведения продавали себя или предоставляли комнаты для уединения влюбленным парам. В бар я пришел со своей соседкой по подъезду, с которой общался до отъезда в Гитлерюгенд. Мы были хорошими друзьями. Когда танцевал с ней, пиво ударило в голову, и я стал весело вспоминать всё то хорошее, что испытывал и чувствовал к ней. Я правда ценил ее доброту и помощь. А она улыбалась мне и шептала, что я пьяный дурачок и за меня говорит хмель. В тот день у нее были заплетены две светлых косички, из-за чего она казалась младше своих лет и выглядела как девушка-подросток, а сама была одета в летнее яркое красное платье в белый горошек, юбка развевалась колоколом, губы тронуты помадой под цвет платья. Я спросил, что она хочет больше всего. Она положила одну ладонь мне на затылок, притянула мою голову к себе и прошептала на ухо, что хочет меня. Я кивнул и молча увел ее на этаж выше, чувствуя через ее ладонь волнение. Нам дали крохотную комнату без окон, где не было ничего, кроме кровати и стула, где нельзя было свободно разойтись. Я видел, как она желала воссоединения со мной, и сам вдруг испытал к ней нежные внезапные чувства, потому мы быстро разделись, снимая одежду друг с друга, и упали на кровать…
«Я сразу взялся за дело и оказался в ней, но не с первого раза: я был у нее первый. Она обхватила меня руками и обвила ногами, притягивая к себе. Я упал на нее и ткнулся лицом в упругие груди, продолжая двигаться. Мы оба стонали от удовольствия. А когда я лег напротив нее и обнял, она опустила обе ладони по моему телу, схватила меня внизу и сжала. Я закрыл глаза и вспомнил старосту. Подруга делала это неумело, но старательно, желая угодить и мне, и возбудиться самой. Потом я предложил, что буду ласкать ее меж ног, она согласилась и раздвинула передо мной бедра. Я вспоминал, какие движения губами и языком совершал мой приятель на молодежных играх, и действовал жадно и агрессивно, причиняя ей и боль, и удовольствие.»
Кнут молчал, глядя перед собой и посекундно вспоминая всё, что постиг в тот раз, со своей первой женщиной. Он не хотел разделять эту радость воспоминаний от прикосновений к женскому телу с Констаном. Он нарочно дразнил его, делясь историями с мужчинами. Он хотел видеть его опустошенным, тихим, сдавшимся, опустившим руки перед судьбой. Брюннер доказывал самому себе и Всевышнему, а главное — Дюмелю: что вскрывается, долго держащееся в глубинах, то причиняет боль — тайное сокровенное, даже лично счастливое, может обернуться против самого его хранителя. Кажется, чем дальше заходит эта игра, тем становится интереснее и забавнее, правда, только ему одному, Брюннеру. Констан сидит притихший, будто смиренно ждет своего смертного часа, и не понимает, не хочет, не желает, не допускает мысли, что он, Кнут, не желает ему ничего плохого. По крайней мере, сейчас. Манера его общения, видимо, непривычна и чужда молодому священнику, но ничего, после сегодняшнего дня, такого неожиданного и насыщенного для Дюмеля, он должен понять, что до него хотели донести.
— У меня было много мужчин и женщин, однако постоянного партнера у меня нет. Мне со всеми было хорошо. Но в тот вечер я понял, что мужские и женские тела несравнимы, — продолжил Кнут, вздохнув. — Нельзя выбрать, какое и в чем лучше. В каждом есть что-то потаенное, личное, непохожее, но они оба приятны на ощупь и вкус. Как человек чувствует, так он и общается с этим миром, так он и преподносит любовь, одаривает вниманием. У женщин есть то, чего нет у мужчин. У мужчин — чего нет у женщин. Но у тех и у других есть душа, есть чувства, есть личность, и эти личности по-разному испытывают телесное притяжение и сближение. Вы ведь не можете не согласиться с этим, мсье священник?