Не верь зеркалам
Шрифт:
Анна слушала Асьму, ее неприличные речи и удивлялась: о чем женщина думает. Одного века, видно, мало ей, хочет два прожить… Все же в гости к Асьме выбралась – ради любопытства. Асьма хвалилась – и телевизор у нее, и холодильник. А шубу котиковую тоже полковник ей подарил. Не соврала Асьма. И телевизор и холодильник – все у нее было. И муж был. Полковник в отставке Лев Демьяныч. Крепенький такой старичок, лицо красное, волос сивый – седой, одним словом. По дому ходит в тапочках, командует – в армии привык. Асьму зовет Асенькой, сам чай заваривает.
Стали прощаться, он Анне руку целовать – еле отдернула. Рука грубая, рабочая. Да и не привыкла Анна к таким коникам…
Шла домой от Асьмы, посмеивалась, головой качала. А пришла, отомкнула дверь – в доме тихо, печка
Вспомнила первого мужа Асьмы, заместителя командира полка по хозяйственной части Назипа Шарипова. Справный был парень, хоть и ноги колесом. Глаза татарские, узкие, веселые. Не имел привычки женщинам руки целовать, а все же далеко до него этому полковнику.
Асьма затеи своей не оставила. Неделя прошла, зовет к себе: «Приходи, я вечеринку собираю». Пришла Анна, платье надела самое лучшее, туфли лаковые, косу заплела веночком – не хотела подругу позорить. В общем, нарядилась, как на Ноябрьскую. А там – народу! Пальто на пальто, шапка на шапке. Лев Демьяныч в передней гостей встречает, руки целует женщинам. Посадили ее за стол, а рядом полковник, трошки помоложе хозяина, голова, как шар, блестит. А сам шустрый, в тарелку ей всего накладывает – и салатика и селедочки. Она уходить, и он за ней – шасть в коридор. Пальто подает и сам одевается. Вышли за дверь. Он: «Я вас провожу». Как Борис когда-то. Она: «Что вы, я близко тут». И чуть не бежать.
На другой день Асьма ей выговаривала: «Ты что, девчонка? Солидный человек проводить хотел, а ты „пых, пых“. Семнадцать лет тебе? Не о любви речь. На что я деньги покидала? Стол какой сделала?..»
«Да, – думала теперь Анна Устиновна, – не знала, не гадала, что встретится мне такой человек на моем пути. Степан, Степан… И чем ты меня взял? Молчанием. Первый – глазами синими, второй – наганом, а этот – молчанием, верностью…»
Познакомились в одном доме. Сидели рядом, как у Асьмы с тем лысым полковником. Только тут не он ей, а она ему в тарелку накладывала, угощала его, хотя сама была в гостях, – а он – брат хозяина. Он, Степан, одет был плоховато, рукава пиджака потертые. Смущался, прятал руки и ел мало. И все помалкивал. А когда в двери стучали новые гости, хозяева на него смотрели – и он шел открывать. Потом все выпили и стали просить Степана, чтобы он на скрипке сыграл. И скрипку вынесли. Он отказывался, глаз не поднимал. Тогда она, Анна, сказала негромко: «Сыграйте, Степан Лукич». Он поднял на нее глаза, какие-то виноватые, чистые, протянул руку за скрипкой… Как он играл! И пока звучала скрипка, она сидела гордая, и ее не покидало сознание того, что всю эту прекрасную музыку, этот плач и стон чьей-то души, вызвала к жизни она, ее негромкое: «Сыграйте, Степан Лукич».
И еще было неловко ей, как будто он при всех рассказывал ей что-то свое, сокровенное, назначенное для нее одной…
Когда расходились, она оделась сама, он не догадался ей помочь, но пошел рядом с ней, не спрашивая, хочет она или не хочет. И всю дорогу молчал. Так молчал, как будто все уже между ними сказано…
Она приехала в К. с твердым решением и только дразнила его, сказав, что должна подумать. Она привыкла к нему, к тому, что он приходит к ней по вечерам, старательно вытирает ноги о половик и садится на табурет у двери, подальше от нее. Они слушают радио и пьют чай, – кроме чая, она ничего не выставляла ему, чтобы он не думал, будто она его приваживает.
Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии, – он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала – «свистеть в доме – денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то
тепло укрывал ее во сне…Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж – сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь…»
Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.
Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает – она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то – в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль – почти все выступления давались в записи.
Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? – говорила она тем, кто знал ее близко. – Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.
Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.
– Заходи, сердце мое, – сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! – Нюта предпочитала возвышенный стиль. – Садись, дитя кубанских полей… Хочешь халвы?
Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.
– Господи, когда все это кончится? – сказала она. – Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию – молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно – «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них, – по-моему, этот Валька Типот, – все распинался насчет Марьи Карениной – это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но – Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту – не запомнил, как его фамилия, – что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю…»
– Нюта, меня только что убили, – сказала Вера. – Я не могу смеяться…
Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.
– Сейчас, когда у меня мама, – сказала Вера. – Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг – я уеду…
– Ешь халву, – сказала Нюта. – Ты пыталась с этим чудовищем говорить?
– Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня – ты знаешь, как он умеет смотреть, – и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок – с вещами на выход.