Натюрморт с удилами
Шрифт:
Обучение своей профессии художник начинает очень рано, десятилетним мальчиком; пятикратно меняет своих учителей, чтобы в конце концов попасть в мастерскую Эсайаса ван де Вельде{23}, художника не намного старше себя, автора превосходных, как бы промытых дождем пейзажей.
Ян ван Гойен. Вид Лейдена.
Гойен не селится в каком-либо одном определенном месте и ведет жизнь скорее цыганскую. Странствует по Германии и Англии, откуда привозит целые папки набросков. Его рисунки быстры, импрессионистичны, лишены подробностей, они выполнены как бы одним движением карандаша, не отрываемого от бумаги. Гойен
Приблизившись к сорокапятилетнему рубежу, художник поселился в Гааге, что, однако, вовсе не означало материального достатка. Поэтому он брался за все.
Идей ему хватало. Он торговал картинами своих коллег, организовывал аукционы, спекулировал домами и земельными участками, а также злосчастными тюльпанами.
Результатом этих коммерческих комбинаций было двукратное банкротство художника и смерть в тенетах долгов. Злоязычные современники утверждали, что единственной удачной его операцией была матримониальная: он выдал свою дочь за оборотистого и богатого трактирщика — художника Яна Стена{24}.
Что же вырисовывается из мглы и дождя, что отражается в капельке воды? «Речной пейзаж» Яна ван Гойена в музее города Далема. Картина так мала, что ее можно прикрыть рукой, но это не эскиз, не набросок, не заготовка какого-либо большого произведения. Это полнокровная самостоятельная картина, композиция которой проста как аккорд. Из серости неба и земли вырастает куст ракитника, продолговатые листья которого прописаны сочной темной зеленью; изредка посреди кущ встречается небольшой желтый акцент. Картина не висит на стене. Этот клочок мира помещен в маленькой витрине, чтобы ему можно было поклониться.
Часто, возвращаясь с каникул, я прислушивался к разговорам коллег, в которых восхвалялся свет далеких стран. Но чем на самом деле был тот свет, ради которого в былые времена художники оставляли родные города, устраивали фаланстеры, предавались культу солнца и оставались в истории под названием «школа в N»? Чем был свет Голландии, столь ясный для меня в картинах, но отсутствующий в моем непосредственном окружении? Однажды я решил посвятить целый день метеорологическим штудиям. Утром погода была хорошей, однако солнце светило сквозь мутную пелену, наподобие матовой лампочки, так что не было и следа l’azzurro [3] . Затем появились облака и быстро пропали. Ровно в тринадцать тридцать наступило небольшое похолодание, а через полчаса обрушился ливневый дождь, крупнозернистый, синего цвета. Он яростно бился о землю, создавалось впечатление, будто ему хочется вернуться наверх, чтобы пролиться на землю снова, с еще большим остервенением. Так продолжалось около часа. В семь вечера я уезжал, чтобы углубить свои знания, в Швенинген. В это время дождь прекратился. Тучи заполонили всю западную сторону неба. Пляж, кабинки, казино, обычно ослепительно-белые, теперь приобрели фиолетовый оттенок Около восьми все вдруг переменилось: начался ошеломляющий фестиваль водяного пара, трудно выразимые метаморфозы формы и цвета, в которые и вечернее солнце добавляло фривольных розоватостей и опереточного золота.
3
Голубизны (итал.).
Зрелище закончилось. Небо стало чистым. Ветер прекратился. Зажглись и погасли далекие огни — и внезапно, без предупреждения, предвестья и предзнаменования, показалась большая туча пепельного цвета — туча, имевшая форму бога, разорванного на части.
Цена искусства
— Что поделывает искусство?
— Искусство ищет хлеба.
— Этого ему не следует делать, этого оно делать не должно.
Перед нами просторная комната, довольно мрачная, хотя с левой ее стороны — большое закругленное сверху окно. Через толстые куски стекла в свинцовой решетке сочится дневной свет.
Боком к окну стоит деревянный мольберт, за которым сидит художник. На голове у него берет, он одет в старую куртку из толстой ткани, штаны с буфами, на ногах тяжелые неуклюжие башмаки. Правую
ногу он поставил на нижнюю перекладину мольберта. Рука художника, вооруженная кистью, устремлена к поверхности холста.Легко можно представить себе его неторопливые нерегулярные маятниковые движения: наклонится вперед — мазок краской, выпрямится — проверка результата. К верхней раме холста прикреплен листок бумаги — эскиз создаваемого художником произведения.
В глубине мастерской, на возвышении, куда нужно взбираться по лесенке, под темнеющей стеной ученик растирает краски.
Вот так рождается искусство. В сумрачном помещении, посреди пыли, паутины и неописуемого беспорядка множества предметов, лишенных красоты и изящества. Даже художественные принадлежности — разбросанные как попало этюдники, тюбики с краской, кисти, листы бумаги, гипсовый слепок головы, деревянный манекен — низведены до роли кухонной утвари.
В этой сцене нет ни капли таинственности, волшебства, душевного порыва. Нужно обладать большим и своевольным воображением, чтобы усмотреть в ней, как это делает один из искусствоведов, — фаустовское настроение. Никто не стоит за спиной художника. Если слегка изменить реквизит, то в этой комнате вполне мог бы работать столяр или мастер иглы.
Всяческие утонченные вкусы, эстетские представления должны признать свое поражение и отступить перед сугубой материальностью этого произведения. Его художественная материя тяжела, шершава, предметна.
Такова картина Адриана ван Остаде{25} «Художник в своей мастерской», написанная маслом на дубовой доске размером 38 х 35,5 см.
Адриан ван Остаде. Художник в своей мастерской.
В течение полутора десятков лет, прошедших после освобождения от иностранного ига, маленькие Нидерланды, имевшие всего лишь два миллиона жителей, превратились в процветающую и могучую колониальную страну, обладавшую достаточно мощным политическим механизмом для того, чтобы противостоять таким могущественным державам, как Франция, Англия или Испания. В Европе XVII века, разделенной религиозными войнами, это был необыкновенный, вызывающий всеобщее удивление приют свободы, терпимости и благосостояния.
Сохранилось множество воспоминаний путешественников, посетивших Голландию в эпоху ее золотого века. Молодая мещанская республика интриговала гостей своим особым стилем жизни и своеобразным общественным устройством, а также трудолюбием, изобретательностью и здравым, конкретным, хотя и приземленным отношением к жизни своих обитателей.
Вильям Темпль, английский посол в Гааге, внимательно наблюдавший за событиями на голландской сцене, отмечал: «Люди живут здесь как граждане мира, объединенные узами воспитанности и спокойствия, под беспристрастной защитой необременительных законов». Посланник его королевского величества идеализировал страну. Что же тут удивительного, он ведь вращался в высших общественных кругах. Зато во многих памфлетах и пасквилях, написанных в тот период, сказываются зависть и остервенелая неприязнь соседей. Голландию сравнивали с паразитом, питающимся чужой кровью. Кровопийцы, «изголодавшиеся вши» — не скупился на оскорбления кардинал Ришелье. О голландцах писали, что они — «торговцы маслом, доящие своих коров посреди океана и живущие в лесах, ими самими посаженных, или же на болотах, ими же в сады превращенных». Трудно не заметить в этой фразе непреднамеренной нотки восхищения.
Существуют свидетельства менее субъективные, не отравленные такой желчью и, главное, непосредственно касающиеся предмета нашего рассмотрения.
Питер Манди{26}, который посетил Амстердам в 1640 году, не мог надивиться горячей любви, которую голландцы питали к живописи. Живописные произведения можно было найти не только в домах зажиточных горожан, но и в различных лавках, харчевнях — да что там, даже в мастерских ремесленников, а также на улицах и площадях Другой путешественник, Джон Ивлин, увидел на ярмарке, ежегодно устраиваемой в Роттердаме, огромное количество картин. А ведь в других странах это были предметы роскоши, их могли позволить себе только состоятельные люди. Сам факт нахождения картин посреди лавок, кудахчущих кур, мычащего скота, всякой рухляди, овощей, рыбы, сельскохозяйственных продуктов и предметов домашнего обихода должен был показаться обычному пришлецу чем-то из ряда вон выходящим и не очень понятным.